Леонид Филатов — страница 4 из 7

он как бы рассчитывал на то, что я ему что-то скажу. А я ничего не говорил, потому что у меня… Я вообще не люблю ничего лишнего говорить, потому что актера можно спутать мгновенно. Помочь ему нельзя никогда… что он должен сам все понимать, но спутать просто за секунду. Поэтому я стараюсь вообще молчать.


Избранные

* * *

Вот. И Лёня мне говорит: «Я хочу услышать, услышать режиссерский голос, я хочу услышать». Я говорю: «День, обожди, я тебе говорю… вот смотри как… я кину зернышки и скажу „Начали!“, вот я еще говорю „ли“, а ты уже начинай реплику говорить. Тут очень важно, что всё… Зернышки, „Начали!“». А он… Я говорю: «Нет, стоп, куры не пошли». Лёня говорит: «Я ни хрена не понимаю, я сюда что, тридцать часов летел, чтобы смотреть, как ты кур дрессируешь? У тебя нет других интересов в жизни? Только кур дрессировать?» А я вдруг подумал, что у меня в жизни правда мало интересов… и как-то эти временные такие конструкции типа… типа дрессировки кур неожиданных, они как-то неоправданно большое место в моей жизни занимают.


Избранные


Избранные

* * *

Время от времени кто-то из нас улетал в Москву. А самолет из Колумбии, из Боготы, улетал очень рано, по-моему, часов в шесть утра, в пять утра, и поэтому мы часам к семи уже оказывались в гостинице, ну, проводив кого-то из своих товарищей, вот. И вот это были тоже незабываемые, очень счастливые моменты. Лёня читал, читал свои пародии. Он любил их читать. Он… не то что ему нравилось, как он сочинил, но ему нравилось, нравился этот вот артистический облик, когда он вдруг преображался в очень приятных и близких ему Вознесенского, Евтушенко, Рождественского, Ахмадулину, Окуджаву. Это было ему очень радостно и приятно, что его артистизм как бы этих далеких людей делает совершенно просто близко существующими. Страшно близко существующими… И в девять утра мы еще чего делали… У нас был в этом «Очьенте», значит, как бы служитель такой, привратник, там, какой-то высокопоставленный лакей, негр. Латиноамериканец, но негр, проще говоря. Причем с веснушками был весь и в ливрее, вся разукрашенная такая ливрея и с какими-то позументами, с какими-то аксельбантами. Звали его Габриэль, а мы его звали Гаврила. И мы, сидя часов в восемь утра и наслушавшись Лёниных пародий, понимали, что на съемку, там, к пяти вечера или еще куда-то… и мы сможем поспать, и нормально, и приходили к единому решению такому — нужно немножко выпить.


Соучастники


Соучастники

* * *

И вот мы вызывали Гаврилу, приходил Гаврила в позументах, и мы строго ему объясняли, что он должен сейчас пойти в магазин. Роскошный там был супермаркет… Все очень было так по-американски сделано… в Колумбии… И там нужно купить водки, помидоров, огурцов, там же купить солененьких огурчиков, там же купить солененьких грибочков. Мы все это тщательно объясняли, а Лёня даже записывал. И достойнейший негр качал головой, чтобы мы поняли, что ему ясно, куда он идет, с какой целью и чего от него ждут. И он в итоге брал с достоинством деньги, кланялся, разворачивался и медленно и с достоинством уходил. И когда он уходил, вдруг наступала какая-то тишина, пауза. И Лёня, я помню, говорил: «Ребят, а ведь когда-нибудь лет через двадцать, может быть, тридцать, мы обязательно вспомним, как мы в Колумбии в восемь часов утра гоняли Гаврилу в магазин за водкой». Я не знаю, сколько там прошло времени, не считал, но вот сейчас я так помню, как один из счастливейших моментов, когда мы Гаврилу гоняли за водкой.

* * *


Можно подумать, что мы совсем оболтусы были и ничего не делали, а мы все-таки снимали картину, снимали ее, так сказать, вкладывая сердце и душу в то, что мы снимали, и, конечно, может быть, максимальное количество сердца, души и человеческого проникновения в эту историю внес Лёня. Ну, и Таня Друбич. Они вдвоем замечательно провели рассказ об этой трогательнейшей человеческой истории человеческих взаимоотношений человека, потерявшего себя до степени практически нечеловека, и женщины, нашедшей себя в истории того, как она не оттолкнула, и не бросила, и не выкинула в помойку это свое чувство к этому человеку, а боролась, боролась за него и за это чувство до последней секунды. Это трогательнейшие… трогательнейшие куски… нежные, очень возвышенные куски. И их так трудно объяснить, потому что человек, которого играет Филатов, — он страшный человек, он лгун, он трус, он оборотень, он урод, но он все время хочет ощущать себя в этих обличиях очень достойны, и очень приличным, и очень даже по-своему возвышенным человеком. И как бы вот этой своей оборотнической сутью… да… он вносит страшный разлад и страшный раздрай в Божий мир и, в частности, в мир юный, в мир молодой.


Успех


Успех

* * *

В то время в Колумбии действовали несколько жесточайших террористических групп, жесточайших. Конечно, мы чего-то там понимали, чего-то знали в реальной политике, но мы знали, что все это, вся эта красота и все это благополучие стоит на очень неверной, зыбкой почве угрозы страшного, нечеловеческого террора. И в большинстве своем участники этих террористических групп были совсем молодые люди. В общем, до степени того, что были почти дети. И конечно, это не снимает с них вины, конечно, это не превращает террор ни в какой романтический акт справедливости… Нет, террор остается террором, и мерзость убийцы остается мерзостью убийцы, но за всем за этим можно было, и это сделал Лёня с Таней и с молодым совсем — я уже не помню, как его зовут… ему было не то двенадцать, не то тринадцать лет — мальчиком, который играл Таниного сына и как бы Лёниного друга. И это был тоже поразительно искренний рассказ о простоте и ужасе того, что мы называем террором, простоте и ужасе того, что мы называем предательством всех человеческих вообще правил и законов жизни на земле. И первопричина этого ужаса были люди, подобные Б. К., тому Б. К., которого играл Филатов. Именно они вносили эту путаницу, развал, раздрай, опустошение в эти абсолютно невинные юные души.

* * *

А уже через много-много лет все это нам аукнулось так, что, конечно, никому из нас мало не покажется. И вот эту очень благородную и очень сложную вещь сумел пережить и донести Лёня Филатов. Он замечательный, он замечательный актер, который… ужасно жалко… ужасно жалко, что он так рано, так рано и так бессмысленно и ужасно рано ушел, потому что он был тончайшим чувствительным инструментом, то есть как бы если можно… если можно представить себе такой прибор чувствований, такой бесконечно прецизионный прибор подлинных и неподлинных и лживых чувствований, то вот этот вот прибор как бы материализовал в этой работе Лёня… Но мы очень сблизились, конечно; когда мы вернулись из Колумбии, мы уже практически несколько лет вообще друг без друга жить не могли. Мы, причем с той же бессмысленностью, как гоняли негра за водкой, созванивались иногда в самое неподходящее время и говорили: «Ну что, нужно повидаться. Нужно чего-то повидаться. Нужно чего-то сделать. Нужно…» Мы не могли сформулировать, зачем мы нужны друг другу, но тем не менее мы видались, и, когда мы видались, в голову приходила прежде всего работа: нужно обязательно работать вместе, потому что вот эти все человеческие воспоминания о человеческой жизни — они были возможны только благодаря тому, что у нас была общая работа.

* * *

И я вот очень много стал думать о Лёне, о Лёниной артистической сущности, о Лёниной артистической судьбе. Я подумал, что Лёня вообще мог бы быть абсолютно гениальным комедийным актером, русским комедийным актером, но особо: комедийность его была особого рода, та самая потрясающая комедийность абсолютно бесстрастного, абсолютно благородного, абсолютно элитарного и как бы чужого всем нам Бастера Китона. И Лёня мог бы носить вот эту потрясающую маску, которую… мы стали пытаться начинать разрабатывать эту маску, но… все это дело прекратилось внезапно и чудовищно.


Чичерин

* * *

Я был свидетелем того, как начинался этот кошмар, возвышенный опять-таки кошмар последних Лёниных дней. Мы на Таганке делали «Чайку» в новом здании Таганки, и позвали туда меня работать над этой вещью Николай Николаевич Губенко и Лёня, которые в тот момент как бы осуществляли совместное художественное руководство труппой на каком-то новом этапе ее развития. Они оба люди страстные, а люди страстные редко бывают такими взвешенно справедливыми и спокойными. Вот как они обожали Юрия Петровича Любимова когда-то, обожали, так сказать, до неумения владеть собой, своими эмоциями — так они его любили, — так они его в тот период возненавидели. И вот эта самая наша «Чайка», она все время носила характер… Я старался не замечать, и я старался с этим бороться, но тем не менее какой-то энергетический маячок… да… неприятия чего-то в этой постановке, он присутствует или присутствовал, я давно не видел «Чайку». Вот тоже удивительно, да. Мы ее снимали как бы… ой, ставили как бы такой, ну, сиюминутный вызов обстоятельствам — открывался новый театр, новая труппа. И мы должны были сделать новый спектакль — идет это уже время от времени, до сих пор это идет. Тоже лет тридцать уже как это идет. На что мы, конечно, не рассчитывали.

* * *

И вот там я попросил налить огромное озеро прямо в зале… Накачивают туда много тонн воды, просто тонны воды в такой бассейн, и в этот бассейн мы опускаем лилии, листки лилий и лодку. А Николай Николаевич Губенко и Лёня, они играли одну и ту же роль Тригорина в двух составах. И однажды на одной из репетиций происходит такая история: Тригорин сидит с Ниной в лодке, и они там общаются, разговаривают, потом он вылезает из лодки и начинает бродить по воде по щиколотку, значит, там в воде, и объяснять что-то, как устроен мир, литература, талантливый… талантливый человек… и все, значит, это говорит очень… А Нина с восторгом невероятным все это дело слушает. И вот мы с Лёней это репетировали, и я говорю Лёне: «Все, нужно вылезать из лодки в это время, всё, не сиди там больше». И Лёня вдруг взял ногу свою двумя руками и так ее перевалил ее через борт лодки и поставил туда в воду и потом второй ногой туда же за той ногой, которую он поставил в воду первой. Я говорю: «Лёнь, ты знаешь… Конечно, Тригорин старше Нины, но все-таки, понимаешь, вот такая вот подчеркнутость… да… подчеркнутое это вылезание из лодки, оно тяжеловато для этой коллизии. Потому что в любом случае Тригорин еще не развалина. Мачо не мачо, но бывший мачо. И очень явно бывший мачо. Поэтому это все нужно сделать легче… вылез там, перекинул ногу, вылез, все… все проще, легче, так сказать, достойнее… Да! По-мужски достойнее, достойнее…» Он говорит: «Да, хорошо бы». А мы сидели в зале, там человек пять было. Лёня говорит: «Да, хорошо бы вылезти, конечно… Но… нога у меня не работает, не двигается». Я говорю: «Как не работает? Что ты мелешь?» Он говорит: «Ну вот я могу ее вот так… вот перекинуть и выйти — я не могу. Я могу только ее поставить…» Я говорю: «Как так ты не можешь? Что ты говоришь? Что тут сложног