Однажды Утесов шел вверх по лестнице, направляясь в ротное помещение, а на площадке стояла Оксана. Он подошел к ней, ловко стукнул каблуками и нарочито торжественно произнес: «Здравия желаю, госпожа подпрапорщица!», а затем галантно поцеловал ей руку. Оксана смутилась и убежала.
«Последствия этого эпизода были для меня неожиданны и приятны, – вспоминает Утесов. – Кто шепнул об этом Назаренко? Не знаю. У него было достаточно осведомителей. Через полчаса Назаренко подошел ко мне и, пытаясь скрыть недовольство искусственной улыбочкой, сказал:
– Шо вы крутитесь у роте, шо вам, у городе нема шо делать? У вас же там жинка! Пишлы бы!
– Нет. Уж лучше я отделением займусь, да и идти в город на один день неохота.
– Зачем на день, я вам записочку на неделю дам».
Так Утесов получил возможность бывать дома. Это был большой праздник, который хотелось повторять снова и снова. Возвращаясь из города, Утесов дожидался, когда Оксана выйдет на лестницу, подлетал к ней, «здравия желаю, госпожа подпрапорщица», рука, поцелуй и… снова увольнительная записка на неделю.
Был еще один человек, благодаря которому Утесов получил увольнительную, – подпоручик Пушнаренко. С этой увольнительной связана история, которую позже рассказывал Леонид Осипович. Однажды он вошел в комнату ротного командира, когда там никого не было, и стащил пустой бланк увольнительной записки. Когда настоящая увольнительная закончилась, Утесов накрыл ее чистым бланком, приложил к оконному стеклу и перевел подпись подпоручика Пушнаренко. Записку он пометил тринадцатым числом. Но прошло тринадцатое, прошло четырнадцатое, а Утесов все был в городе. Тогда он переправил тройку на пятерку и отправился в полк. Специальный патруль, проверявший увольнительные у солдат, остановил его, проверил увольнительную и обнаружил, что это подделка. Ефрейтор сказал: «Это же кажное дите видит, что из трех сделано пять!» – и приказал двум пожилым ополченцам отвести Утесова в часть.
Когда пришли в помещение ротного командира, ополченец доложил: «Ваше благородие, вот… Ефрейтор задержал его с этой запиской». Пушнаренко посмотрел на записку, потом на Утесова и сказал ополченцам: «Ступайте». Те ушли.
«Зачем вы это сделали? – спросил он Утесова. – Ведь это так заметно, что тройка переделана на пятерку. Вы бы просто попросили еще одну увольнительную». – «Ваше благородие, я застрял в городе, не знал, что делать, вот и сделал глупость», – тихо оправдывался Утесов. «Ну ладно, ступайте. И никогда больше этого не делайте».
Это было в 1916 году. А через двенадцать лет Утесов встретился с Пушнаренко в Париже. Они узнали друг друга и, беседуя, погуляли вдоль Сены. Вспоминали полк, сослуживцев. Вдруг Пушнаренко остановился и спросил: «Помните, как вас привели ко мне с запиской, на которой тройка была переделана на пятерку?». Утесов кивнул. «А ведь и подпись моя тоже была подделана. Я это заметил сразу, но не сказал вам, ведь подделка подписи ротного командира грозила штрафным батальоном. А если бы судьба пощадила вас на фронте, то по возвращении вас ожидали каторжные работы… до восьми лет. Даже если бы я сказал вам, что прощаю вас, это все равно лишило бы вас сна и испортило бы жизнь».
Утесову везло на хороших людей, даже в армии.
Солдатский оклад – тридцать две копейки в месяц – был нищенским, а Утесов должен был заботиться о жене и родившейся дочери. И тут ему помог полковой приятель – Павел Барушьянц, фельдшер. Он очень постарался и нашел у Утесова «болезнь сердца», в результате чего тот получил трехмесячный отпуск. Отпуск был потрачен с пользой для семьи: Леонид Осипович устроился в Харькове в театр миниатюр с большим по тем временам окладом – тысяча восемьсот рублей в месяц. Он играл свой прежний репертуар – миниатюры, смешные рассказы, куплеты. Играл с успехом, наслаждаясь возможностью заниматься любимым делом. Ему не хотелось думать, что скоро снова надо будет возвращаться в казарму, к Назаренко, к тридцати двум копейкам.
Но мир менялся, в нем происходили события, которых никто не ожидал. Началась революция, и в одно поистине прекрасное утро Утесов проснулся под звуки «Марсельезы», которую играл полковой духовой оркестр. За оркестром шел полк. На штыках – красные банты. Впереди полка на лошади ехал офицер с красным бантиком на груди. Харьков восторженно встречал Февральскую революцию.
«И все-таки было радостно, а если хотите, то даже и весело, – вспоминал об этом времени Леонид Осипович. – Скажите, разве не весело идти с четырьмя студентами арестовывать самого военного коменданта города Харькова, полковника со зверским характером, в комендантском управлении которого процветал самый ожесточенный мордобой? За несколько дней до этого я имел «счастье» лично с ним встретиться и на себе испытать «замечательный» характер полковника. Меня задержали во время облавы в ресторане, в котором я как солдат, пусть хоть и в отпуску, не имел права находиться. Я был приведен в городскую комендатуру – дать объяснение. Ах! Как же он теперь был удивлен, когда я произнес сакраментальную фразу: «Господин полковник! Именем революции вы арестованы!» Ну разве не весело?!.»
Контракт в Харькове закончился, и Утесов вернулся в Одессу. С отпусками стало легче, он получил отпуск еще на полгода.
В семье были радостные перемены. Вернулся с каторги брат жены, революционер, который был приговорен к смертной казни за покушение на херсонского губернатора. Но так как тогда ему было только девятнадцать, то смертную казнь заменили пожизненной каторгой. Революция его освободила. Жена Утесова была несказанно рада. Вернулись из-за границы из эмиграции сестра Леонида Осиповича с мужем – профессиональные революционеры.
Была и еще одна радость – отмена черты оседлости. Теперь Утесов мог расширить «географию» своей актерской деятельности. Он тут же получил приглашение приехать в Москву на гастроли – выступать в кабаре при ресторане «Эрмитаж» Оливье, который помещался на Трубной площади.
Конечно, он поехал.
В Москве Утесов выступал в основном с куплетами и рассказами. Особенно он любил исполнять сценку «Как в Одессе оркестры играют на свадьбах». В жизни это было так: на специальную музыкальную биржу приходил заказчик и просил составить ему недорогой оркестр – несколько музыкантов, так называемых «слухачей», знающих только мелодии и не знающих нот и потому не нуждающихся в партитуре, играющих по вполне доступной цене на свадьбе. В таких оркестрах музыканты, не умея читать ноты, вынуждены были импровизировать, причем каждый из них последовательно играл мелодию, несколько варьируя ее в соответствии со своим музыкальным вкусом. Так создавалось оркестровое произведение в оригинальном, вольно-импровизационном стиле.
Вот такую сценку подбора оркестра для свадьбы и его выступление на семейном торжестве Утесов и показывал, имитируя голосом инструменты и передавая манеру исполнения каждого музыканта. И конечно, не только манеру исполнения, но и их живописный, неподражаемый внешний вид.
Несмотря на то что выступления Утесова нравились публике, в Москве он чувствовал себя немного неуютно. Возможно, потому, что улавливал некоторое непонимание, холодок в зале. После Одессы Москва казалась Утесову уж слишком уравновешенной и даже пресной. Ему не хватало на ее улицах пестрой и по-особому быстрой, оживленной толпы, в которой, кажется, все знают друг друга – характерной черты Одессы.
В конце гастролей Утесова пригласили на зиму в театр Струйского, который оказался для него еще одной московской загадкой. Он был совсем непохож на «Эрмитаж» Оливье. Его зал заполняли мелкие купцы, мещане, ремесленники и рабочие. Легкость и бравурность одесского купца, одесского ремесленника и рабочего были им совершенно чужды. Утесова принимали с явным холодком. То, что в Одессе всегда вызывало веселое оживление или смех, здесь не находило отклика.
«Признаюсь, этого состязания с московской публикой я не выдержал, – писал Леонид Осипович. – Не закончив сезона, возвратился в Одессу, в Большой Ришельевский театр. Но мысль не столько даже о неуспехе, сколько о непонимании меня москвичами гвоздем сидела в голове. Я впервые столкнулся с этим. Да как все это может быть непонятным, а тем более неинтересным? И все-таки это было. В чем же здесь загадка? Впервые публика и вообще люди представились мне более сложными, чем я думал о них до этих пор».
А в Ришельевском театре все было как прежде – понимание и успех, лишние билетики выпрашивали уже на дальних подступах к театру!
Однажды после спектакля к Утесову за кулисы пришел незнакомый человек богатырского сложения. На нем были синие брюки-галифе, высокие сапоги и куртка, плотно облегавшая могучий торс. Он вошел твердым военным шагом. «Разрешите поблагодарить вас за удовольствие», – сказал он и крепко пожал Утесову руку. «Простите, кто вы? – спросит тот. «Я Григорий Котовский», – ответил посетитель. Утесов онемел. Легендарный герой! Гроза бессарабских помещиков и жандармов!
«Как и все одесситы, я с юных лет восхищался им, – признавался Леонид Осипович. – И вдруг он сам пришел ко мне! Я ему понравился! Мы вышли из театра вместе. С тех пор почти полтора месяца он часто приходил в театр и просиживал у меня в артистической до конца спектакля. Он смеялся моим шуткам и рассказывал эпизоды из своей поистине романтической жизни. В нем чувствовалась огромная физическая сила, воля, энергия, и в то же время он казался мне человеком беспредельной доброты. А те суровые и подчас жестокие поступки, которые приходилось ему совершать, были необходимостью, единственным выходом из положения. Даже в рассказах – представляю, как это было «в деле» – в нем вскипала ненависть к врагам. Резкий контраст богатства и бедности возмущал его романтическую душу. Чем-то он напоминал мне Дубровского, что-то родственное было у них в сознании и стиле поступков, хотя внешне пушкинский герой представлялся мне совсем иным».
Утесов знал о Котовском задолго до этой неожиданной для него встречи. Знал он и то, что 4 октября 1916 года Григорий Иванович был приговорен военным судом к смертной казни через повешение. Но осуществить эту суровую меру не удалось – одесские рабочие грозились штурмом взять тюрьму, и смертную казнь заменили вечной каторгой. Вскоре после Февральской революции Котовский был освобожден из тюрьмы и выполнял поручения Одесского Совета рабочих и солдатских депутатов.