Лес (СИ) — страница 6 из 7

Около двадцати старушек с банками столпилось около сарайчика. Вынесли икону, и батюшка начал молебен, время от времени прерываясь, потому что некоторые нетерпеливые старушки норовили набрать воды раньше времени, и их никак не удавалось призвать к порядку. Дошло до того, что среди старушек произошел раскол — одна часть потихоньку подбиралась к ключу, а другая стояла возле батюшки и осуждала первых под руководством маленькой аккуратной старушки, кричавшей, окая: «Куды ты, Манефа ползешь?» или: «Наверно хватит, девки, шуметь, не на базаре все-таки!» Полный молодой батюшка улыбался, потом все как-то уладилось и служба продолжалась. Вдруг с другой стороны поляны послышался стрекот, и из-за сосенок вырулил тяжелый черный мотоцикл с коляской и двумя, одетыми в шлемы, седоками. Андрей переглянулся с Алексеем, расправил плечи, но никого защищать не пришлось, потому что из-под шлемов показались лица макарьевского батюшки и его попадьи. Мантуровский батюшка поприветствовал своего макарьевского коллегу и освободил ему место рядом с собой, а тот глянул на всех серьезно и сказал негромко и тоже, окая: «Служи с Богом». Был он в возрасте и лицом походил на Тургенева, только ниже ростом и поэтому как бы крепче, с седой бородкой и широкими скулами. Когда он крестился, его рука, прежде чем коснуться плеча описывала размашистый полукруг. Потом они служили вместе, он подпевал с концах странным, немного в нос, голосом и, чувствовалось, что в десятую настоящей силы.

После мантуровский освятил воду, и все спустились с банками к источнику. Припекало солнце, пела овсянка, и наклонялась к воде сухая старушка в ослепительно белом платке и черной шерстяной кофте, на которой сидела, двигая крыльями небольшая рыжая бабочка, а потом все шли обратно через бор, пахло в распаляющемся зное горячей хвоей и покачивались в авоськах тяжелые голубые банки.

Однажды еще в юности гостил Андрей у своего приятеля в тверской деревеньке, полной галок, живущих по заброшенным чердакам. Перед отъездом они засиделись, и наутро Андрей опоздал на единственный, состоящий из локомотива и двух вагонов поезд и, зная, что где-то не так далеко должно быть шоссе, пошел себе через лес по свежему снежку. Шел он долго, вышел на ручей, текущий меж высоких кочек с жухлой травой, вдоль которого вился сохатиный след с бурыми брызгами на снегу, набрел на речку с темной водой и бесконечными волнистыми водорослями, потом лес расступился и он оказался в низине, где там и сям росли огромные можжевельники, тут медленно стал падать крупный плоский снег, окутывая даль белесой пеленой, и Андрей, ускорил шаг и набрел на деревню с магазином. Прямо на улице он попал на неторопливо, с песнями и плясками двигающуюся свадьбу, а потом оказался в избе у одного мужика, недавно похоронившего мать, и они долго пили с ним, макая в соль сырую телятину, глядя в окно на белый двор, где рассеянно бродили овцы.

Потом он вышел на улицу. Продолжал падать снег, синели в тумане можжевельники, и протяжно кричала желна на краю леса, и пошел дальше по белеющей двумя колеями лесной дороге, вышел на поле, разрыл стог, полный мышиных гнезд, и заснул, а когда проснулся, было уже темно, снег перестал, и сквозь дрожащую толщу неба задумчиво глядели на него зеленоватые звезды. Он поджег клок соломы, отогрелся и через полчаса вышел на шоссе, где его подобрал огромный, воющий на подъемах автобус со звездообразной трещиной на лобовом стекле.

Была еще Калуга, высокий двухэтажный деревянный дом с крутой лестницей на краю широченного шоссе, и наверху в каморке бабушкина тетка Елизавета Петровна, большая, грузная, с палочкой, был Козельск, где как и в Кинешме, стояли они у каменного дома, когда-то принадлежавшего бабушкиному отцу, мировому судье, была Жиздра, Оптина пустынь и тропинка в скит через лес. Еще они ездили на автобусе куда-то в сторону Сухиничей и бабушка рассказывала о трехслойной белевской пастиле, чрезвычайно любимой в их доме и об обедах, на одном из которых она, отложив на край тарелки на потом кусок своей любимой печенки, терпеливо ела гречневую кашу, как вдруг возникла над ней быстрая тень, и отец подцепил своей ложкой печенку с возгласом: «Эх, Маруська, самого вкусного ты и не ешь!» и как она из всех сил старалась не расплакаться и не подать виду, чтобы не расстроить своего веселого и безалаберного отца.

Потом они сошли с автобуса и заглянули в небольшой сельский музей, пахнущий пылью, ветхой бумагой и сухим деревом, где среди ржавого военного хлама, пожелтевших документов и рваных карт висела поразившая его фотография — распластанная на земле красавица-девка с белой обнаженной грудью, зверски исколотой немецким штыком.

Вспоминался еще высокий берег над Окой с мачтовым сосняком. Они шли с бабушкой вдоль кустов, и вдруг сверху раздался стремительный и тяжелый топот, и из лесу по тропинке вылетел великолепный черный конь с волочащимся поводом и пустым седлом, постоял мгновенье и, всхрапнув, унесся обратно, и бабушка долго вспоминала этот случай с непонятным ему тогда восхищением.

Андрей видел плачущую бабушку один раз. Она была уже сильно постаревшая. Они оба оказались однажды перед зеркалом и Андрей увидел непривычно перевернутое бабушкино лицо, и, удивленный его неожиданной кривизной, воскликнул: «Бабушка! Какая ты кривая!» и заметил, как дрогнуло что-то в ее строгом лице с сухо сжатым ртом, и она быстро ушла к себе, а он, перепуганный, побежал за ней следом. Она села на кровать, быстро вытерла глаза и сказала: «Да. Плохая у тебя бабушка. Старая и кривая.» На этой же кровати она умирала от рака легких. Дом кишел малознакомыми людьми. Андрей зашел к ней в комнату, сел рядом, еще не совсем понимая, что происходит. Бабушка тоже молчала, а потом сказала негромким трезвым голосом: «Умирает бабка», Андрей наклонился к ней, ткнулся губами в висок, потом бабушку похоронили, было много народу, но кажется, слава Богу никто ничего не говорил, а потом он уехал на Енисей, а когда приехал весной, не откладывая, пошел на кладбище и не мог найти могилу. Пришлось вернуться к воротам, и пожилая женщина в окошке долго рылась в больших истрепаннвх тетрадях, спрашивала год и повторяла: «Да не волнуйся ты — найдем мы твою бабушку».

Лето, июль, начало ночи. Бабушка уходит из комнаты, приказав: «Спи!» Он не может уснуть — настолько томительна эта полная жизни летняя ночь. Он лежит в кровати, глядит бодрыми глазами на синее, затянутое марлей окно с неподвижной веткой яблони, за которым бьют перепела и мощно стрекочут кузнечики.

В августе ночи все удлиняются, появляется какая-то перегорелость в солнце, освещающем по вечерам стволы сосен. Происходило что-то и с природой и с людьми. По вечерам над оврагом, разделявшим деревню на две половины, собирались бабы, больше пожилые, и с тоскливым упоением пели «Златыя горы» и еще что-то. Бабушка все больше курила и тоже ходила на эти спевки в своем в синюю клетку платке и в фуфайке с брякающими в кармане спичками.

Потом начинались туманные утра, запевали молодые петушки смешными скрипучими голосами, тумана с каждым разом становилось все больше, и наступало утро, когда от влаги рябило в воздухе и толклась у лица, как мошкара, водяная пыль. Андрей надевал сапоги и шел, сшибая воду с травы, в поле, которое обрывалось в никуда за двумя-тремя призрачными скирдами, и где-то сбоку на невидимой опушке перекликались дорожными голосами дрозды, облепив рябину — любимое бабушкино дерево.

Потом они уехали в Москву в школу, куда он ходил, отвечая невпопад на вопросы, потому что в ушах продолжали кричать петушки и перекликаться дрозды, а ночью он шел через туман по бесконечному полю и просыпался под утро в слезах и с криком: «Бабушка! Хочу в деревню!»

Вспоминая все это, он, лежащий на железной кровати посреди Сибири взрослый широкоплечий мужчина, снова почувствовал себя мальчиком на кинешемском вокзале с рюкзачком, оттягивающим плечи, но теперь лежали у него за спиной не гостинцы для тети Шуры, а нечто совсем другое, огромное, свернутое в туманный клубок, в котором было и поле со скирдами, и бахтинская бочка со скрипучим эхом, и конь с пустым седлом, и заколотая девка, и все деревни, в которых он бывал, и судьбы людей, давно умерших, и многое другое, клубящееся, бесконечное, неподъемное, которое он несет по жизни дальше, и все поют в ушах молодые петушки, врезаются лямки в плечи, и бабушкин голос повторяет рядом: «Терпи, Андрюшка!» И понял он, — единственное, что может он сделать со своей, полной неразрешимых проблем жизнью — это на мгновение остановиться, вдохнуть сентябрьского воздуха и растянуть свою душу на все четыре стороны — от Калуги до Костромы, от Козельска до Кинешмы, от Серпуховки до Тынепа.

6

Эту весну Андрей провел в попытках приостановить не на шутку разогнавшуюся жизнь. Он был в Москве, много писал, ездил в Калугу, Кострому и Петербург. Там бродил он по набережным мимо плавучих доков, барж, буксиров, трясся в электричках в пригороды, горчило балтийское пиво на губах, мягко шуршали тряпичные тапочки по дворцовым паркетам, блестели изразцы на печах, и, как ни старался Андрей успокоиться, сосредоточиться, ничего не выходило, будто вся эта красота, давно и ярко в нем живущая по впечатлениям детства, теперь уже не могла пробиться к нему сквозь ветер, поднятой его, летящей на всех парах, жизнью.

За полгода он истосковался по Енисею, по Витьке, по собакам, и, собираясь, он с волнением думал о дороге и о встрече. Перед отъездом он заболел, простудившись еще в Павловском парке на сыром ветру, у него начался сильный жар, но надо было ехать — шел сентябрь. Денег было в обрез и хватило только на билет поездом до Красноярска. Надо было где-то занимать, но выручила счастливая случайность — позвонила знакомая, муж которой руководил экспедицией, стоявшей недалеко от Бахты, и попросила передать ему толстую пачку денег им на обратную дорогу. Андрей рассказал ей о своем положении и она ответила: «Какой разговор: возьмешь, сколько надо, а в Бахте вернешь им. Ты и так нас выручаешь — переводом процент сумасшедший.»