Лесные качели — страница 4 из 90


Большие лесные качели стояли на опушке леса, над рекой, над обрывом, в конце длинной-предлинной просеки, в начале всего, в начале его личной взлетной полосы, полосы длиной в жизнь, с которой он никогда не сворачивал. Эта просека во времени, прямая и ровная, начиналась там, на опушке леса, на больших лесных качелях, скрипучих и тяжелых, которые так трудно раскачать, но которые, однако, умели летать, как во сне, и летали иногда выше неба и леса, выше реки и деревни на другом берегу.

Заходящее солнце слепило глаза, и черный девичий силуэт на другом конце доски каждый раз врезался в огненный шар и вспыхивал в нем, и сгорал дотла, а на конце доски оставалась только черная тень, легкая и прозрачная, но она сладко ухала, и звала на помощь, и аукалась робко и призывно, и боялась потеряться, и еще смеялась при этом. Ее звали Настя-Потеря, она теряла все на свете и не раз терялась сама. Ее находили и водворяли на свое место за первой партой, и следили за ней, и приручали, но она снова терялась. Она любила теряться и мечтала потеряться совсем.

Однажды их укачало до полного одурения, и земля выскользнула из-под ног, и лес опрокинулся, и, вцепившись в ствол березы, чтобы не улететь, она с тихим стоном прижалась к ней и сползла на землю. Он захохотал и, распластав руки-крылья, закружил вокруг березы.

— Берегись! — заорал он и врезался в землю.

— Ты разбился? — спросила она.

Он открыл глаза и удивился. Они лежали на дне громадного зеленого водоворота, лежали, вцепившись в березовый ствол, а все остальное кружило, летело и разлеталось во все стороны, как из воронки.

— Держись! — крикнул он, нашел ее руку на березовом стволе и крепко сжал в своей.

— Держи меня, не то улечу! — сказала она и, отпустив березовый ствол, прижалась к нему всем телом так судорожно и цепко, будто и впрямь могла улететь.

…Очнулся он от холода и долго ничего не понимал вокруг. Ему показалось, что он пропадал очень долго и что-то случилось необратимое и страшное, что-то сместилось во времени или пространстве, и теперь все потеряно, и ему уже никогда не найти дорогу назад. Странная и дикая тишина окружала его. И когда что-то живое и большое заворочалось в темноте, сердце его остановилось. Что-то надвигалось на него, четвероногое и косматое. Сердце не билось, он притворился мертвым и даже закрыл глаза. Что-то склонилось над ним, обдав горячим дыханием.

— Теперь-то мы точно потерялись, — прошептал знакомый голос.

— Угу, — он с трудом перевел дыхание, потянулся и, зарывшись лицом в спутанную косматую гриву, задохнулся от ее горького запаха.

Он забыл Настю сразу же, как только научился летать. Забыл раз и навсегда, полностью и окончательно. Им уже владела более сильная страсть, он уже принадлежал другой стихии. Он был влюблен, счастлив взаимностью, и женщинам там не было места. И ни разу в жизни он не оглянулся назад и не пожалел об утраченном.

Только теперь… только теперь… теперь он отлучен, забыт, заброшен в этом чужом и пустом мире!.. И никогда, никогда уже больше не взлетит…


Взгляд Егорова поспешно возвращался обратно в купе и встречался со взглядом молодухи, что качала своего ребенка. Нет, она не ловила его взгляд, она просто глядела на Егорова, как тот глядел в окно, глядела рассеянно и диковато, не стремясь к контакту, но и не боясь его. Этот почти звериный взгляд, пристальный и безучастный одновременно, принадлежал чужой реальности, такой же таинственной и непостижимой, как чужая цивилизация. В этом диком взгляде явно присутствовал элемент гипноза, потому что всякий раз Егоров ощущал во всем теле приятное оцепенение, и его невольно клонило в сон.

Только однажды взгляд цыганки будто ожил. Казалось, она впервые обнаружила присутствие Егорова. Факт этот ее несколько озадачил, взгляд сделался упорным и настойчивым, будто у ребенка, который подолгу может разглядывать любой предмет, забывая, что человек — предмет одушевленный и подобное пристальное изучение ему может быть неприятно. Или как раз наоборот, ребенок настолько увлечен созерцанием предмета, что начисто забывает о собственном существовании, и если ему об этом напомнить, он внезапно краснеет, в панике бежит прятаться, зарывается лицом в юбку матери. Словом, цыганка впервые обнаружила Егорова в поле своего зрения, и впервые факт этот дошел до ее сознания.

— Давай погадаю, герой, — спокойно предложила она.

Егоров насторожился. Он почти физически ощутил, как она запускает свою опытную руку в его прошлое и роется там бесцеремонно. О своем будущем он почему-то и вовсе не подумал.

— Не надо, — отрезал он, — все давно известно.

Цыганка внимательно заглянула ему в глаза.

— Зря не хочешь, — сказала она. — Тебе еще долго жить.

Егоров удивился точности попадания. Почему она узнала, что он думал о своем прошлом и начисто забыл о будущем?

— Нет, не надо, — твердо отказался он. — Ничего не хочу знать. Пусть лучше будущее ждет меня, чем я его.

— Ты мне не веришь, — сказала цыганка.

Она с трудом оторвала свой тяжелый взгляд от Егорова, и взгляд этот упал вниз, на спичечный коробок, что лежал на столике, рядом с бутылкой молока. Цыганка осторожно взяла коробок двумя пальцами, высоко приподняла его в воздух и разжала пальцы. Коробок повис над столиком. Егорову показалось, что прошла вечность, прежде чем коробок брякнулся на стол.

— Гипноз, да? — спросил Егоров.

— Нет, — протяжно молвила цыганка, — не гипноз.

— Фокус?

— Не знаю, — зевнула она.

— А еще раз можешь?

— Не хочу, — усмехнулась она, — ты ведь все равно не поверишь.

Она была права, поверить в этот фокус было все равно что поверить в черную магию, в летающие тарелки и бермудские треугольники. Он не мог на это пойти, даже если бы они существовали. Он спрыгнул с полки, положил на коробок пять рублей и вышел в коридор.

Цыганка протяжно зевнула ему вослед.

«Кто они такие и куда стремятся? — думал Егоров. — Кочевники, совсем другие люди. Мы, оседлые, видим мир только перед собой, впереди себя. Наш мир — картинка, интерьерчик в рамочке нашего «я». Он всегда подсмотрен из окна вагона или самолета. У нас за спиной всегда есть тыл — дом, нора, самолет, — где мы можем спрятаться от мира. У кочевников все наоборот: их мир существует вокруг них, они принадлежат всему миру и не насилуют его осмыслением».

Поймав себя на этих странных размышлениях, Егоров очень удивился им. Никогда раньше он так не думал.

Он отказался гадать у цыганки не только потому, что не верил предсказаниям судьбы, но, главным образом, потому, что будущее его еще ни капли не интересовало. Он ехал за новой жизнью, но душой весь оставался в прошлом. Он решительно порвал с прошлым, зачеркнул его, поставил точку, но душа его оставалась там, в единственной реальности, которую он в этом мире освоил, — в реальности неба и полета. Земная жизнь казалась ему призрачно-тусклой, серой и почти нереальной. Ничего интересного на земле он для себя представить не мог.

Если бы цыганка могла ему нагадать, что в недалеком будущем его ждет крутой поворот судьбы, что из заоблачных высот он попадет в самое пекло молодой и горячей жизни, что массу забавных встреч и превращений запланировала для него судьба на ближайшее время, — если бы он услышал такие пророчества, он бы им не поверил.

2

Старая деревянная платформа «105 км» тихо дремала в зарослях рябины, бузины и орешника. Она скромно затаилась в этих зарослях от сурового и надменного пейзажа, что окружал ее со всех сторон.

Громоздились вокруг горы, покрытые хвойными лесами, причудливо изрезанные озерами. Их песчаные отвесные берега поросли вереском, и огромные серые валуны ледникового происхождения дополняли картину.

Небо тут было светлым и прозрачным. Холодно и строго глядело оно в серебряные зеркала озер.

И лось, хозяин здешних лесов, недаром зовется сохатым. Громоздкий, замшелый монумент, как необтесанное порождение каменного века, откуда ни возьмись возникает вдруг перед глазами, и не зверь вовсе, а часть пейзажа. Оброс весь мхом и лишайником, даже сосенка на голове прижилась — дремучий хвойный зверь ледникового происхождения…

Но лето приходит и сюда. Тает снег, бегут ручьи, прилетают птицы, и появляется масса комаров, чуть светлеет оттенок хвои да сохатый меняет рога.

И все-таки лето тут бывает волшебным, много чудесных превращений происходит вокруг. Время, например, ведет себя как придется. Как норовистая необъезженная лошадка, то скачет во всю прыть, то плетется задумчивым шагом, а то вдруг остановится совсем и стоит долго, неподвижно, настороженно. Пространство расширяется, расправляется в эти неподвижные дни, движение цепенеет, перспективы проясняются. И вдруг — хвать — где время? Пропало время, провалилось куда-то. Куда делась неделя, куда делся месяц, куда подевалось лето? Как не бывало.

Но не будем спешить. Жаркое лето 1972 года было еще в полном разгаре.

В пионерлагере «Рабис», что находился там, наверху, за этими соснами, которые так гордо и холодно поглядывали сверху вниз на платформу, только что начиналась третья смена.

Буйные заросли рябины и орешника окружали платформу «105 км», ей было уютно и красиво, ей шел этот лиственный плен. Сюда еще не добрались шустрые электрички, и только старый паровик, будто по привычке, изредка навещал платформу. Пассажирами он ее не баловал, разве что грибники, да рыбаки, да еще дети из пионерлагеря.

Лагерь давал о себе знать. Дети частенько навещали платформу, прятались тут от дождя или ветра, отдыхали по пути на залив и обратно или просто так сидели и болтали в ее уютном зеленом полумраке — платформой большей частью пользовались как беседкой. Дети сбегали из лагеря, чтобы походить тут по рельсам. Больше бежать им было некуда, до моря было далековато…

По ночам сосны шумело вершинами и кто-то тихонько плакал во сне.


Плакала маленькая девочка Катя. Ей опять снилась змейка. Эта желтая змейка снилась Кате постоянно. Иногда она вела себя прилично, и с ней даже можно было поиграть. Например, она умела танцевать: змейка прикидывалась узенькой ленточкой, и будто невидимый кто-то размахивал ею в воздухе, выводя красивые узоры… Но порой эта змейка была просто несносной, она шипела,