Лесные узоры — страница 2 из 22

Зонт и мольберт стояли на прежнем месте, за умывальником, куда их сунула жена, чтоб не мешались под руками. Зонт у меня самодельный, большой, около двух метров в диаметре, и не черный, а сшит из простыней. Заметный зонт.

Связав зонт и мольберт вместе, перекинул их через плечо, взял в руки этюдник — и за порог. Не успел переступить — бежит сынишка:

— Папа, и я с тобой!

— Нет, сынок, я пойду далеко-далеко, аж до самых синих сопок. Ты туда не дойдешь, устанешь.

— Пап, а пап… А что ты мне принесешь?

— Вырежу тебе хорошее ореховое удилище, и тогда пойдем с тобой рыбачить.

— Пап… и цветов. Ладно?

— Что за вопрос! Конечно.

Почему так весело идти, когда в руках этюдник? Шагается легко, даже тяжести зонта и мольберта не чувствуется. И народ сегодня какой-то веселый, чего-то все улыбаются, на меня глядя. Может, по случаю воскресенья? Потом догадался — это я сам иду с улыбкой до ушей, а на меня глядя, и другим смешно. Но ведь я иначе и не могу, сегодня настоящий весенний денек выдался, как же не радоваться!

Иду, разглядываю все, что на пути попадается, через пальцы, сложенные окошечком, посматриваю, хорошее место отыскиваю, такое, чтобы сразу тронуло сердце, захватило дух от красоты и водило моей рукой, пока буду писать этюд.

Из-за кустарников, с поля, колечками вылетает сизый дымок. Оказалось, на пашне трактор пыхтит, тянет плуг и две спаренные бороны. Земля за ним остается черная, комковатая и поблескивает, будто маслянистая.

Это, пожалуй, хороший мотив, весенний. Пашня, трактор, а за ним темная вспаханная полоса и такие голубые дали.

Остановился, прикинул на глазок, подумал и… пошел дальше. Ну зачем я стану в такой день писать серый от пыли трактор и черного тракториста? Если трактор пройдет вблизи, то весь мой этюд засыплет пылью. К тому же, пашут не только весной, но и в конце лета, под яровые. Значит, не то. И я пошел по какой-то полевой дорожке. Люблю я такие дорожки, они всегда приведут неведомо куда.

На этот раз дорожка привела меня к большому фруктовому саду. Зелеными рядками стоят на грядках кусты смородины, за ними видны еще голые прутья малинника. Влево большой массив под грушами и яблонями. Деревца подрезаны, побелены и стоят, как школьницы в белых фартучках, выстроившиеся на линейке. Когда сад зацветет, оденется в белую кипень, вот тогда он будет интересен, а пока… Постояв, я пошел дальше.

Тропка обогнула сад и привела меня в рощицу. Под ногами шуршит опавшая бурая листва, ковром устилающая землю. Светятся молочно-белые стволы березок, золотятся пронизанные лучами комочки соцветий на иве, развертывает клейкие пахучие лепестки тополь. Вся роща кажется окутанной зеленым туманом. Иду, дышу лесным ароматом, любуюсь и не замечаю, что тропка кончилась. Передо мной серый частокол изгороди и за ней — пасека.

Как тихо в этой маленькой заповедной рощице, как чудесно греет солнышко, до чего прозрачно голубое небо над вершинами этих березок, лип, молодые осинок и дубков! Сел я на пенек, сложил с плеча поклажу, щурю глаза, отыскивая кусочек покрасивей. Да как его отыщешь, если повсюду прелестно.

Черная ворона пролетела над березой, черная, как хлопья сажи над пожарищем. Торопится куда-то. Белобокая сорока летит с прутиком в клюве: хозяйственная птица.

«Сорока-белобока кашку варила, — взбрело мне на ум. — Этому дала, этому дала, а ты маленький, неудаленький, сходи по водичку. Тут мох, тут болото, тут криничка, а тут холодная, холодная водичка…»

Был ли на Руси хоть один младенец, не смеявшийся, когда вслед за этими словами его щекотали под мышками?

Сорока положила хворостинку в большое темное гнездо, свитое в развилке большой березы, и улетела.

Меня неотразимо потянуло написать кусочек глубокого голубого неба, сверкающую белизну березы и темное гнездо меж ветвей. Пока я готовил место, расставлял зонт, выдавливал на палитру необходимые краски, из-за сопок приплыли рыхлые, как туман, облака, закрыли небо над березой. Они мчались быстро, и солнышко то скрывалось за ними, то показывалось. Сверкающая белизна березы сменялась прозрачным сиреневым тоном, и береза становилась то светлей, то темней облачного неба.

Но ничто уже не могло смутить меня, перед глазами стояла поразившая меня красота, и я с упоением мешал на палитре белила с кадмием и стронциановой, охру с марсами и умброй, белила с изумрудной зеленью и берлинской лазурью и выкладывал на холсте мозаику мазков.

Когда солнце выглядывало из-за бегущего облачка, я внимательно сверял правильность своей работы с натурой.

Наверное, я долго просидел, не поднимаясь, так как нога у меня занемела, хотя и нагреб под себя ворох сухой листвы. Я встал, размялся, взглянул на этюд издали — дело идет.

Из-за частокола прилетела пчела и, привлеченная цветом стронциановой краски, долго ползала по моей палитре. Не найдя ничего подходящего, — улетела. На старой растрескавшейся коре дерева пригрелась оранжево-красная поденка. Мотылек будто дышит — раскрывает и складывает свои крылышки. С инспекторской проверкой забегали по этюднику муравьи, обшаривая все уголки.

От набежавшего низового ветра зашумели, закачались деревья, а внизу спокойно, и даже зонт не колышется. Этюд близок к завершению. Последние удары мелкой кистью, последние штрихи. Когда казалось, что все готово, прилетела сорока с новой сухой веточкой в клюве, села в гнездо. Я взял кисточку и нанес еще несколько мазков — сороку с веточкой на гнезде.

Пусть на этюде нет ни людей, ни трактора, но внимательный глаз увидит прозрачное голубое небо, проглядывающее сквозь, частую сетку освещенных солнцем ветвей, и темное гнездо на березе, увидит жизнь с ее заботами, увидит весну. Ведь весной все живое вьет себе гнезда!

Мне не хотелось возвращаться так рано домой, и я побрел с намерением добраться до сопки. Но едва вышел из рощи на чистое место, как ветер ударил в меня тугой струей, сорвал с головы кепку, распахнул и начал трепать полы моего пиджака.

Ах, так! Нарочно пойду тебе навстречу. Ты рад, что распахнул на мне пиджак, так на — я расстегиваю воротник сорочки, обнажаю грудь. Рви, трепли мои волосы — я нарочно снимаю кепку и буду идти и смеяться, хохотать над твоим озорством. И я не пошел к сопке, а двинулся навстречу ветру и скоро вышел к небольшому ключу. Там я увидел, как гнутся высокие осинки, тонкие березки, как машет когтистыми ветвями приземистый ильм, колышутся кудрявые ивы. Сухие камышинки, сгибаясь в пояснице, перешептывались о чем-то с побелевшим вейником, наверное, жаловались на озорной ветер.

Еще я увидел, что за два дня, пока я сидел дома, весна здорово шагнула вперед. Весь ручей был обложен желтой каймой — цветущей болотной калужницей.

По пути домой я срезал длинный и гибкий стебель маньчжурской колючей лещины на удилище для сына.

Из кустов взлетела и, лавируя между деревьями, умчалась к сопке большая серая птица. По длинному острокрылому силуэту я узнал в ней кукушку. «Если кукушка кукует на голый лес — к неурожаю», — вспомнились мне слова старика. Но кукушка не подала голоса, она ждала своей поры.

ВЕСЕННИЙ БУКЕТИК

Жена ругается:

— Целый день, в бумаги зарывшись, сидишь, слова не скажешь. Надоел. Уходи с глаз, буду знать, что одна…

Вижу — постарел я, сединой покрылся и впрямь надоел ей такой. Уйду в темный лес, пусть попробует поживет без меня, тогда поймет, как одной — хуже или лучше.

Вышел я из дому в чем стоял, руки за спину и пошел. Ухожу, жена, даже не оглянусь, раз так. Май разгулялся вовсю, тепло, солнышко сияет так приветливо. На огородах народ в земле копается, грядки ладит, картошку сажает. Иду мимо, а дорожка наторенная прямо к ногам ластится, остановиться не дает, все вперед да вперед манит, туда, где лес за маревом голубеет. Туда я и путь держу. Там я и подумаю, как мне быть дальше.

Дорожка в кусты — я по ней, она под железнодорожный мостик — и я туда же. А от нее, как от расплетенной веревочки, туда тропка, сюда другая, и нет дорожки, лишь следы коровьи за стадом, прошедшим на пастбище. Раз такое дело, можно напрямик идти.

В кустах сухие листья, трава полегшая, веточки, зимними студеными ветрами обитые. Кое-где среди жухлой травы зеленая проклюнулась, листики разные. Дружной семейкой взошли и распустились амурские фиалки, а рядом папоротник. Старые побуревшие листья как придавило снегом, так и лежат смятой розеткой, но из центра уже пробились упругие рыжеватые побеги с закрученными в колечки верхушками. Словно пружинки, сдерживаемые какой-то силой, так и кажется, что сейчас они — треньк! — и распрямятся.

Торопится на свет чемерица, проткнула слежалую листву зеленым копьем, вот-вот развернет широкие плиссированные листья: «Нате, коровы, ешьте меня. Глядите, какая я зеленая да сочная!» Но коровы знают, наешься — околеешь, и обходят ее сторонкой.

До чего же тихо в лесу и пахнет чем-то, вроде прелью немного да соками разными древесными, сразу и не разберешь, а приятно.

По кустам какая-то серая лиана вьется, провисает. Может, лимонник? Мои знакомые уже давно просили меня принести этой лианы. Надломил, попробовал. Нет, не он. Кажется, виноградник. Вот и усики, завитые спиральками, которыми лиана на кустах держится. Как это я сразу не заметил?

Вдруг по земле промчалась тень какой-то птицы. Глянул кверху, а это ворона. Уселась на сушину и на меня смотрит.

— Кар-р! Куда идешь?

— В лес за лимонником. А тебе-то что?

— Кр-ры! — эдак недовольно промолвила ворона. Наверное, хотела сказать, мол, бездельник, потому и ходишь в такое горячее время вместо того, чтобы гнездо строить. Еще и сухую траву подожжешь… Взмахнула крыльями и умчалась к большим осинам, которые росли у подножья сопки, невдалеке.

На тех осинах, как шапки, темнели большие гнезда. Так можно было подумать. Но я уже знал, что это не птичьи жилища, а кусты омелы — зеленого паразитирующего кустарника. Врос он корнями в тело осины, пьет ее осиновую кровь. Веточки у омелы кривые, ломкие, густо усеянные по весне яркими красными ягодами, листочки округлые, кожистые и зимой и летом одним цветом — желто-зеленые.