Слушая кукушку, вспомнил я эту печальную историю, давным-давно рассказанную мне матерью, вспомнил многое другое, что было и не сбылось и до сих пор лежало в самых потаенных уголках, а теперь вдруг ворохнулось. Вспомнил, и стало мне жаль кукушку и еще что-то не сбывшееся (у каждого ведь, если копнуть, найдется о чем пожалеть: эх, не так надо было поступить, а совсем иначе. Тогда все повернулось бы по-другому. Мы часто так думаем, забывая, что и на той тропке, по которой следовало идти, всегда нашлись бы и свои ямки, и камешки и было где споткнуться).
Я бы долго стоял, подпирая дубок плечом и раздумывая, если б меня не отыскали комары. Прилетел один, укусил. Летит второй и с той же песней: «Од-дин!» Третий…
Да позвольте, хоть вы вроде извиняетесь, но ведь я тоже в конце концов один, а вас много! Отмахнулся я от них и нырнул в зеленые кусты, чтоб они даже след мой потеряли. Под орешничком и дубнячком оказалось полно ландышей, и такие они стояли опрятненькие, с нанизанными на один стебелек колокольчиками, что я не удержался от соблазна, забыл про свою мимолетную грусть и принялся их собирать. Когда набрал их целый пучок, срезал в середку розовый цветок шипишки — и получился букет. Хотел добавить еще веточку калины с бутоном крупных желтоватых цветов — крупных по краям и мелких посередине, но раздумал: лишнее! Много тут было и примул, которые мы еще называем анютиными глазками, но они уже отцветали, потеряли свою розовую свежесть, выглядели вылинявшими, как ото случается с небом в жаркие июльские дни, когда над землей виснет марево испарений и небо смотрится хоть и безоблачным, но белесым.
Кукушкиных сапожек — этих красивых цветов, нижний лепесток у которых висит мешочком, я не нашел. Наверное, они понадобились кукушке и она их надела на свои ножки: время-то весеннее, сырое!
Так и развеял, растряс по кустам я свою грусть, и так легко стало у меня на душе, будто промыло ее чистой ключевой водичкой. И я подумал: хорошо все-таки, когда есть о чем погрустить, о чем вспомнить, побыв вот так наедине в тихом лесу или у костра на берегу реки. Из омытой души с новой силой начинают бить родники, хочется жить, работать, делать людям добро и оставить после себя след, по которому еще долго шли бы другие.
Домой я вернулся вовремя: на небесных путях при перегруппировке создалась пробка, облака скучились в большую белую гору, потом налились тяжелой синевой, и брызнул дождь, да как полил, так и лил всю ночь напролет!
ПОРА СЕНОКОСНАЯ
Мне хорошо помнится день, когда я впервые вышел к Алге, небольшой таежной речке, текущей среди марей и лиственничников. Я жил тогда на станции Литовко, располагал большим запасом времени и мог бродить по окрестным сопкам в поисках живописных мест. С вершины ближней сопки открывался вид на долину Алги, казалось, до речки не очень далеко — километров двенадцать-пятнадцать. Говорили к тому же, что в Алге хорошо ловятся караси. И я надумал туда сходить.
Вышел я утром, по росе. Путь лежал сначала по дорожке мимо поселковых огородов, там она растекалась на тропки и в лесу терялась вовсе в зарослях орешника, леспедецы, каких-то ползучих трав, которые, словно сеткой, накрывали землю. Над этими зарослями высились монгольские низкорослые дубки с черными от постоянной сырости и частых лесных палов стволами. Очень скоро я достиг перевала. Июльский день начинался жаркий, солнце стало крепко припекать, и над землей струилось марево, размывая очертания предметов. В прогалинки между деревьями хорошо проглядывалась долина Алги, сама речка и даже ее отдельные плесы. Они поблескивали в затишных местах и густо синели там, где воду ершил ветерок. Казалось, будто обронил кто-то в траву голубое ожерелье…
Наметив направление, я подался вниз прямиком. Идти было легко, шелестели у ног высокие густые папоротники, пошумливал в верхушках деревьев ветерок, но внизу пока было тихо. Ветер тянул с юго-западной стороны, а это верный признак хорошей устойчивой погоды, так необходимой в сенокосную пору. Чем дальше, тем напористей он становился. Когда я спустился к подножию сопки в редкий белоствольный березник, он разгулялся вовсю. По высокому вейнику, широкой полосой тянувшемуся вдоль опушки, гуляли желтогривые волны. Стояла пора колошения трав, и ветер пригибал к земле высокий, по грудь вейник, словно бы клонил его под острое жало «литовки», а непокорная трава всякий раз пересиливала напор, выпрямлялась и от этого моталась из стороны в сторону.
Хорошо косить, когда ветер клонит перед тобой траву, а ты только косой — вжик, вжик! — да замах пошире, со всего плеча, да ноги вперед тверже, а левую руку к себе покрепче, чтоб коса носком не зарывалась, а пяткой, пяткой под самый корень выбривала луговину. Да, под такой ветерок хоть косить, хоть сгребать — одно удовольствие. Лет двенадцать мне было, когда отец учил меня этому делу, и мы каждый год накашивали для своей буренки сена. Очень хорошо все помнится до сих пор. Хоть в нашу пору все больше на машины полагаются, но есть отрада и в ручном труде. Есть! Только сумей ее найти, почувствовать…
Редко выпадают у нас в июле такие веселенькие деньки, но уж если выдался — дыши полной грудью, не надышишься, до того напоен воздух ароматами. Шумят, шумят березки, аж гуд идет по тайге и до луговины докатывается. Свежий ветерок прогнал застойную муть испарений, что с утра начала копиться над таежными просторами, небо стало звонкое, синее, очертания сопок отчетливыми. Кучевые облачка плывут ровненькие, будто галушечки в молоке, одинаковые: не дает им ветер разрастаться ввысь, громоздиться в причудливые башни, быстренько гонит их по-над долинами и сопками, все дальше и дальше, к самому морю. И они бегут послушно, лишь чуть наклонившись вперед, как дружная ротная цепь, поднявшаяся в атаку, пока не хлестнула по ней пулеметная очередь…
Много у меня в ту пору было забот, потому что время послевоенное, трудное, семьей обзавестись успел, а делу еще не научился, и бедовал я здорово. Но странно, что чем дальше я шел, тем покойнее становилось у меня на душе, словно бы этот ветреный гул выметал из души все наносное, лишнее, все обиды и боль от мелких уколов судьбы, оставляя лишь безмерную доброту ко всему живому. Казалось, что она ширится, растет, подымает меня, словно бы на крыльях, и делает сильным. Не физически, нет, потому что против всякой силы всегда найдется сила бо́льшая, но нет силы, которая устояла бы перед добрыми помыслами человека. А мне так необходимо было устоять самому, найти место в жизни.
МАХАОНЫ
Бикином идет лодка. Два дня назад несколько человек сбились в одну компанию, чтобы вместе искать женьшень. В их числе еду и я. Один лежит в носу лодки, раскинувшись вольготно, и спит. Двое других о чем-то лениво болтают, о чем — не разобрать из-за шума мотора. Федор Михайлович — наш признанный старшинка — дремлет, откинувшись на мешки с поклажей, а я бездумно смотрю на убегающую назад голубую воду. За многие годы река сумела пробить среди гор широкую долину, устелила свое русло выбеленными галечниками и теперь струится свободно и плавно, хотя и быстро. Казалось, не по воде, а по сбегающей навстречу шелковистой ткани всползает лодка от переката к перекату. Ткань переливается, перенимая голубизну неба и оттенки причудливых кучевых облаков.
Старенький разболтанный моторчик изо всех сил рыхлит за кормой воду, но длинная, тяжело нагруженная плоскодонка еле-еле одолевает встречное течение, а временами, будто раздумывая, замирает на месте, и ее начинает относить от середины к берегу. Вблизи галечных отмелей течение послабее, и она снова ползет вперед.
Павел Тимофеевич — хозяин лодки — сидит за руль-мотором. Он щурит глаза и бесстрастно смотрит перед собой поверх лодки, строго выдерживая направление, и время от времени промеривает веслом глубину. Клеенчатая шляпа-зюйдвестка, невесть кем занесенная на Бикин, затеняет его красное лицо, все в мелких прожилках, частой сеткой накрывших скулы, щеки, нос. Глубокие морщины падают от крыльев широкого носа к складкам губ. Как ветви одного дерева, они соединяются с морщинами подбородка, щек и теряются на буро-красной шее. Синяя сатиновая рубашка приоткрывает не знавшую загара, неожиданно белую, как у женщины, грудь. Пошарив в кармане, он достает трубку, сует ее в рот.
Ехать утомительно, к тому же печет солнце, и, чтобы не дремать, я начинаю разглядывать проплывающие мимо берега.
К правому берегу Бикина вплотную подступают сопки. Некоторые обрываются у воды скалистыми кручами. На голых, почти вертикально поставленных каменных плитах не растет даже трава, лишь по расселинам и трещинам поселились розовые гвоздички. По изломам скал можно проследить, какие сбросы и сжатия происходили в далекие времена горообразований. Это отроги водораздельного хребта между Хорским и Бикинским бассейнами.
На кручах курчавится дубняк вперемежку с черной березой, кленом и липой. Среди зарослей полно цветущего жасмина и розовой леспедецы. Рубиново-красные звездочки поздних лилий проглядывают на прогалинках, как редкие искорки, брошенные на ковер из папоротника-орляка.
Тучная летняя зелень однообразна по цветовому звучанию, и все деревья, на первый взгляд, кажутся на одно лицо. Но, приглядевшись, начинаешь различать, что на более отлогих склонах господствует лиственница, а по распадкам — буйные заросли ясеня, бархата, липы, ореха маньчжурского. Над их головами поднимаются, как великаны над толпой простого люда, многовершинные темно-бархатистые кедры, придавая лесу неповторимый вид: такого за пределами Дальнего Востока не увидишь.
На многочисленных островах, образованных протоками Бикина и затопляемых в паводки, в первой шеренге, лицом к воде, валом стоят тальники. Узкие их лепестки, подбитые снизу шелковистым белым ворсом, при ветерке и ярком свете создают феерическую игру голубого, зеленого, серебристого, сразу отделяя тальники от остальной растительности. Как жилая преграда, стоят они у самой воды, окаймляя косы зеленым бордюром. Без тальника я не представляю реки в нашем крае — Приамурье.