жение. Шло летнее наступление сорок четвертого года. У хуторов и на ржаных полях чернели немецкие «Тигры» и наши Т-34, и запах горелого металла и резины еще не успел развеяться» Но мы были счастливы, взволнованы свиданием и не желали видеть ни войны, ни ее следов. Стояла пряная августовская ночь, и огромная луна высвечивала длинные лепестки ивы, и они серебристо поблескивали на свету своей глянцевитой стороной. Была наша ночь…
Мы посидели молча, отдаваясь воспоминаниям молодости. Звенящая тишина левобережья, ласкающая взоры белизна бескрайних снегов подчеркивали, как далеко отстоят те дни от нынешних. Но что для нас годы и расстояния, если памятью, словно посредством машины времени, мы могли листать страницы дивной книги жизни…
Тогда тоже была весна, весна сорок пятого года, остро пахнувшая на нас близкой Победой. Мы уже были супругами, но еще не могли жить под одной крышей, потому что служили в разных частях и встречались от случая к случаю.
Ранним утром она провожала меня за деревню. Мы шли напрямик, полем, чтоб проститься наедине. Остановились. Приземистая, широко раскинувшая ветви ракита, не подстриженная, как те тополя, что росли вдоль дороги, свешивала желтые медвяно-ароматные соцветия, пушистые, как только что вылупившиеся обсохшие цыплята.
— Как славно пахнет, — сказал я, пригибая ветвь к ее лицу. И рассмеялся: на ее носу и щеке остался желтый налет пыльцы.
Наверное, мы прощались долго, недоставало сил расцепить руки. Я пошагал в свою часть, а она осталась у ракиты, провожая меня взглядом и не выпуская ветки, которую я только что пригнул. Мне было тяжело покидать ее, я поминутно оборачивался, потому что оставлял не только жену, но и нашего будущего ребенка. Она только что, по пути, смущаясь и радуясь, в этом мне призналась. А ведь еще шла война и мы оставались ее солдатами.
…Наверное, наши мысли текли в одном направлении, в унисон, потому что жена вдруг сказала:
— Помнишь, как цвела та ива? Тогда была весна. Ранняя…
— А теперь у нас осень и мы не те. Поздняя осень…
— Нет, — живо возразила она, — у нас не будет осени. У нас всегда будет оставаться лето.
Я грустно усмехнулся: пусть будет так. В конце концов дело не только в летах и не в том, что голова побелела, а в нашем отношении к жизни. Важно не опускаться самому раньше срока, не сдаваться перед натиском времени, бег которого не остановить. Важно не гасить в сердце отзывчивости на чужую боль и любопытства к жизни. Пусть будет лето. Женщины в иные минуты более мудры и проницательны, чем мы, мужчины.
Нам было хорошо, и мы сидели не шевелясь, но чувствуя малейшее движение друг друга. Нам ничто не мешало, и воспоминания объединяли нас, нам было тепло от этого. Но солнце приближалось к концу своего околоземного пути. Я встал: пора идти, возвращаться.
Я бережно вел жену под руку. Не было человека более мне дорогого и столь необходимого, как она. Ведь уже никогда не обрести друга более верного и надежного. Она будет рядом до последнего моего дыхания и не даст угаснуть моей свече. Своими теплыми ладошками она прикроет трепетный огонек, а когда и ей самой это станет не под силу, передаст его детям, продолжающим наш путь на земле.
Разрумяненный шар солнца шел на сближение с землей. Мы следили за тем, как он садился за тальники. В его жарком сиянии плавились ветви и стволы, и малиновое половодье заливало синие до этого снега. Сверкающими клиньями, как диковинные на снежном поле всходы, проступали на снегу торосы, пронизанные светом, и на их изломах горели огненные звезды.
Мы уносили в сердце тепло весны и очарование ледяных цветов, потому что воспоминания тоже не больше, чем запечатленные мгновения жизни, но не сама жизнь. Ледяные цветы жизни…
МАДОННА
О вернисаже мне сообщили, зная, что я интересуюсь творчеством художников, не потерял с ними связи, хотя наши жизненные пути-дороги и разошлись. Но на открытие выставки я опоздал — задержала работа, и когда пришел, торжественные речи уже были сказаны и сотрудницы музея ждали, когда выйдут последние зрители, чтоб уйти и самим. Можно сказать, что я прорвался на выставку уже через закрытые двери, злоупотребив добротой усталых женщин-смотрительниц. Прорвался — и сразу к картинам, чтоб составить первое впечатление о выставке, чтоб скорее узнать, кто же из старых знакомых на сей раз отличился.
Бегом, бегом, от полотна к полотну. Приблизив очки, читаю фамилии авторов (в очках не могу смотреть картину, без них не прочту текста). За фамилиями художников вижу их самих — многих знаю очень давно, — порою нескладных, приземленных; попроси рассказать о своем творчестве — лишь посмотрят удивленно: с луны, мол, свалился, что ли? О чем тут говорить?
А здесь они передо мной совсем другие, словно бы с них свалилось, отпало все лишнее, наносное и представлены самая их сущность, сердцевина, самое их ядрышко, то, что зовут видением художника. Тут их философская мысль, мировоззрение, их пытливый взгляд вприщурку, отсекающий все второстепенное.
Первое впечатление от выставки: ах, ах, здорово! И все это наработали, создали наши? Те самые, что порой колобродят, ленятся, халтурят? Даже не верится. Я не могу оценивать работы отвлеченно от личности художника, хоть и стараюсь, не могу смотреть на картину с какой-то абстрактной высоты. Нет. Я вспоминаю самих творцов и те последние рубежи, с которых они шли к этим полотнам, вижу новые покоренные высоты и не могу не отозваться: молодцы, даром времени не теряли!
Вперед, вперед. Глаз уже выхватил из общего потока произведения Федотова — большого мастера пейзажа. На этот раз он подал панораму могучего Амура, с белой каемкой набегающей на берег кипучей волны, с желтовато-мутными гребнями на темной воде. К горизонту поверхность воды лиловеет, там низко виснут набрякшие влагой облака, в любую минуту готовые пролиться обильным дождем. Я охватываю эту его картину взглядом неоднократно на подходе, не пропуская и того, что рядом, мимо чего иду к ней.
Не могу пройти, чтоб не полюбоваться на энергичные, с предельным лаконизмом, «сердито» исполненные этюды Ганальских востряков заслуженного художника РСФСР Зорина. Они сделаны словно бы на одном дыхании; темные горы с потеками вечных снегов на них столь же материальны и плотны, как сами эти гранитные пики. Мастер не поскупился на краски, положив их так обильно, прямо из тюбика, что белые сверкающие пики хочется пощупать руками. Рядом с «Востряками» его же этюд «Рыбы». Копченые кетины прямо-таки просвечивают, горят малиново, такие они сочные и, конечно же, вкусные. Блеск!
Дальше, дальше. Вплотную, чуть ли не принюхиваясь, осматриваю «Амур» Федотова и на другой стеке, под углом, вторую его картину. Нет, я знаю, что картины надлежит рассматривать с отдаления, но меня интересует и технология письма, «кухня» художника, а это можно увидеть лишь подойдя вплотную.
На второй картине изображена морская прибойная волна, в брызги, в прах разлетающаяся от удара о темные, в лишайниках, камни. Не вода, не галька, а разноцветье драгоценностей живет на полотне, не нарушая, однако, общей гармонии цвета, колорита и плотной материальности среды. Как хороши, как свежи краски нашего Охотского побережья! В каком прекрасном крае мы живем! Ведь это счастье видеть, ощущать такую могучую, такую суровую и величавую природу.
Вот с такими первыми впечатлениями я и пришел с вернисажа домой, пообещав жене еще раз пойти туда вместе с ней, чтоб рассмотреть выставленные картины вдвоем, не спеша, тем более, что во втором зале выставки я и сам не успел побывать.
Мы пошли на другой день пораньше, чтоб насладиться в полную меру таким радостным событием, как новая выставка. Конечно же, я сразу повлек жену к полюбившимся мне полотнам, но она нашла для себя что-то интересное в работах художниц Кабановой и Баранчук: и та и другая изображали жизнь обыденную, не романтичную, а я хотел, чтоб жену сразу захватили пейзажи, которыми я восторгался. Помимо них меня вчера восхитили «Рыбачки» — широко, лаконично написанные монотипии художника Зуенко, и я хотел сразу от пейзажей перейти к ним.
Я оглянулся, отыскивая взглядом приотставшую жену, и тут мое внимание привлекло яркое малиновое пятно на противоположной стене зала. В первое посещение я как-то равнодушно пробежал мимо работ Короленко, мимо его картины «Спокойное утро» и второй, где на белесой реке, словно бы застывшей, в лодке сидели школьники. В его картинах была странная, какая-то вялая белесость фона, и глаз задерживался только на центральном пятне, за которым фон лишь угадывался. В картине «Спокойное утро» изображалась нанайка в малиновом халате. Вот она должна наклониться, чтобы подать ребенку в люльке обнаженную грудь. Скользнув по полотну взглядом, я отметил странное несоответствие фона с ярким центральным пятном да еще нарушение пропорций фигуры. Оригинальничает, решил я.
И вот теперь, издали, это малиновое пятно властно приковало меня к себе. Оно, оказывается, звучало, это пятно, и вялый белесый фон избран художником специально, чтобы не соперничал с главным в картине. Художник-то, оказывается, с хитрецой, ловит зрителя издалека. И я медленно, не сводя глаз, пошел к картине.
Это не просто нанайка-мать, это мадонна, нанайская мадонна, обобщенный образ женщины, подобный той глиняной Нефертити, которую археологи нашли при раскопках в Кондоне. Скульптура представляла идеал женщины, идеал, уходящий корнями в неолит, но почему-то понятный и нам, живущим тысячелетия спустя. Теперь, окидывая взглядом картину Короленко, я не замечал нарочитости, некоторой диспропорции и несоразмерности фигуры, неприятной вначале красноты обнаженного тела женщины. Малиновая, в полную силу звучащая одежда уравновешивала все остальные цветовые пятна на картине.
Подошла жена. Оказывается, она тоже обратила внимание на эту картину. Я глянул на нее, и что-то теплое ворохнулось у меня в груди. Она ведь у меня тоже мадонна. Я вспомнил, какие у нее были глаза, когда она ждала ребенка: в глубине их сквозила и тревога, и ожидание перемен, и счастье. Казалось, она прислушивается к новой, еще ей самой неведомой жизни и старается заранее защитить этот слабый росток. А потом, когда она уже кормила ребенка и, подав ему грудь, вся отдавалась властному чувству материнства, глаза ее излучали такое умиротворение, такую полноту счастья, такую отрешенность от всего, что не касается ее малышки, что мне казалось: вся ее прежняя жизнь, оставшаяся за плечами война, все лишения искупаются этими немногими минутами.