Тут я ему как раз подходящий сучок дал, рядом валялся.
Часовой, как его, моего дорогого товарища, на заборе увидал, сорвался к нему:
— Я — кричит, — стрелять буду!
А я тем случаем в дверь хлынул и разом своротил вбок, вправо.
Сарай там стоял серый, — не разобрал со спеху, не то деревянный, не то железный, а как будто железный, величиной — их ты! Хоть на тройке катайся.
Я за ним, за углом притаился, осматриваюсь. А тут в сарае ворота растворились, — не то, чтоб в раствор, а в стенки вобрались, как в трамвае. Выкатили оттуда махину, — в точности жаба. Теперь уж я знаю, это пассажирский был самолет, Юнкерс, который пять человек подымает. Стали его мыть и чистить, — если кто видел — так точно автомобиль моют. Терли его, терли, вытирали, мне интересно было пойти посмотреть, из чего у него винт сделан. Только я из-за угла сунулся — гляжу, — на площадке, что против других сараев, садится самолет — легкий, защитного цвета, военная штучка. Земли колесиками коснулся, подскочил легко, эдак ухарски раскатился и враз повернул к ангару. А пропеллер все еще вертится.
Я тогда всякий страх забыл — выгонят — пусть выгоняют, снова залезу, — и к этому самолету подхожу.
Никто на меня как-то большого вниманий не обратил.
Самолет двухместный, одно сиденье позади другого, и пулемет. Эти самолеты у них называются истребители.
Вышли из него двое — в кожаных шлемах, в меховых куртках, хотя день был не очень холодный.
Так они весело разговаривают, осматривают машину.
Потом стали закуривать.
А тут подходит к ним высокий очень человек, рыжий совсем, тоже в коричневом шлеме и с трубкой в зубах.
— Матвей Никанорычу! Как живете?
Обрадовались те двое и хлопнули его по рукам.
— Я, — говорит, — всегда хорошо живу. Вот, хочу вашу машинку попробовать!
— Что ж, это можно, — отвечал тот, что пониже.
— А вы не полетите со мной? — спросил его рыжий.
— Я бы, Матвей Никанорыч, рад с вами полететь, да живот разболелся — просто невтерпеж, — несвежей колбасы поел, что ли. Давайте, мы вас одного отправим.
Рыжий уселся на первое сиденье, взялся за ручку, ноги уставил в педали. А те чего-то около винта возиться стали; потом крикнули:
— Контакт!
— Есть контакт! — ответил рыжий.
Те двое быстро эдак руками винт перебирают, раскручивают.
Возились, возились, самолет ни тпру, ни ну.
Отошли в сторонку.
Опять подошли, пыхтят.
— Контакт!
— Есть контакт!
Тот, маленький, вдруг в три погибели как согнется! За живот схватился. А другой все работает.
— Контакт!
— Есть контакт!
Рыжий, летчик, значит, сидит терпеливо, хоть бы слово сказал. Потом из самолета выскочил, побежал к носу, тоже там копошиться стал.
— Ну, есть, сейчас летим! — крикнул рыжий.
Пошел было садиться, да опять к винту подбежал.
Тут меня будто дернуло. — «Лети, Мишка-Волдырь, — подумал я, — где наша ни пропадала!». И, значит, угрём ко второму сиденью, вскарабкался, юркнул в него, калачиком свернулся, гляжу. Ей-ей, я тогда меньше котенка места занимал! Им меня не видать было.
Слышу, тут рядом, рыжий, Матвей Никанорыч, сапогами грохнул, сел.
— Контакт!
— Есть контакт!
Как загудит, как завоет! Самолет весь — в дрожь, будто лихорадка трясет, дергается, как пес на цепи. Ничего не слыхать, — гул все глушит. Потом тихо немного стало. Слышу:
— Пускай!
Двинулись! Ей-ей, двинулись! Трясти стало толчками, — по земле запрыгали. Гул все кроет, в ушах звенит.
Тронулись мы, и не знал я даже, по земле мы еще бежим, или уже по воздуху. Винт гудёт— человека с ног сбить может одним таким гудом. Только тут вдруг книзу меня как тряхнет — на левую сторону. И так как я ухом к полу прижат был, то послышалось мне, будто что-то под полом хрупнуло.
И сейчас же нас подбросило вверх, и тут самолет потек будто по маслу.
Вот оно, когда подымаемся, — думаю я, а выглянуть боюсь: рано еще. А выглянуть хочется! Все-таки я долго крепился. Потом не выдержал. Поднялся и глянул. И только тогда понятно мне стало, что лечу.
Сердце, правду сказать, тогда у меня из груди чуть не выскочило, и на горло как-будто мне кто-то коленкой наступил, — комок подкатился. Сел я уж совсем на сиденье, впереди меня— спина его в кожаной куртке, и шлем, — в бортик я тогда вцепился, гляжу вниз. Глубоко внизу полосками улицы, крыши квадратиками, трамваи как спичечные коробки ползают, люди — мурашками. Солнце как раз вышло, пуговками купола заблестели; а мне холодно, пальтецо у меня для полетного дела не приспособленное, зубами стучу.
Летим.
Я думаю — оглохну от шума, очень мотор гудёт и ветер мимо нас тянет. За бортик выглянуть совсем нельзя: воздух в лицо упругий, гуще воды.
Тут, значит, рыжий, покойный, то есть, Матвей Никанорыч, обернулся и меня увидал.
Что он крикнул, не знаю, не слышно было, только рот у него очень широко открылся и глаза изо лба чуть не выскочили. Видно, даже руль в руках трепыхнулся, — нас разом метнуло.
Летим.
Нет-нет, он ко мне обернется, посмотрит, плечами пожмет и опять спиной ко мне.
Только я тут уже увидал, что добряк — человек. Другой бы — во, как смотрел, грозно бы смотрел, а этот только сперва глаза пялил, а потом смеяться стал.
А холод все пуще пробирает. Ежусь я и вниз гляжу. Подыматься мы, видно, перестали, кругами летаем. И вся Москва — как на ладошке. Москва-река по ней будто ленточкой выложена; бульвары серые, сухие, кольцом лежат.
«Что ж это там хрупнуло? — думаю я. — Может мы из-за этого разобьемся?» Ему за гулом не слышно было, а я знаю, — что-то подломилось.
Тогда я встал, потянулся к нему и кричу:
— Что-то хрупнуло внизу!
Он хочет понять, что я ему кричу, но не слышит слов.
Тут он мне показал на телефонную трубку— от первого сиденья ко второму там был телефон проведен. Только я в телефон говорить тогда не умел и не знал, как за трубку взяться. Я ему пальцами на дно самолета показываю, делаю руками — трах! — будто палку ломаю.
Не понимает. Смеется, рыжие космы на лоб лезут.
Стали мы подлетать к Ходынке.
А на Ходынке черно, бегают люди, толпятся, какие-то белые простыни на земле разостлали. Снизились мы порядочно, стало уж ясно видно, — белые платы расстелили, стоят вокруг, а на простынях лежит что-то круглое. Колесо — не колесо. «Колесо! — понял я, — это мы колесо потеряли нам знать дают»!
Летчик мой ко мне обернулся, белый, как мел, щеки запали, глаза блестят. Усмехнулся эдак и все кружит.
«Фу ты! будет тебе кружить! — думаю, — Боится! Конечно боится». Понял я тут, что дело опасное, что нам без колеса садиться нельзя.
Даже я тогда про холод забыл.
А он все кружит и кружит над Ходынкой. Сколько это мы в воздухе на одном месте топтались?
Только потом он мотор выключил, гул притих, начали мы спускаться.
— Что, — кричит мне, — парнишка, дрейфишь?
А сам уже как будто ничего ему не делается, даже румяным стал.
Ближе стали простыни, ближе, вот мы коснулись земли, самолет подскочил, самолет подскочил, — на левый бок, на крыло, — в щепки крыло, вдребезги винт — трах!
IV. Жив или умер?
Мишка Волдырь шевельнул рукою и открыл глаза. Белые больничные койки и больные под белыми покрывалами.
Мишка хочет повернуться на бок, но его тело не слушается его, оно чужое.
Как он сюда попал?
Медленно, как большие камни, ворочаются в голове у него мысли.
Ага, он вспомнил. Самолет подскочил, самолет подскочил, — самолет на крыло, — в щепки крыло, вдребезги винт — трах!
Он, значит, жив.
А рыжий летчик, Матвей Никанорыч?
Мишка метнулся, — вскочить. Но силы у него хватило только на то, чтобы повернуть голову.
— А, вот он сидит! — радостно ёкнуло сердце у Мишки.
Высокий рыжий человек, бледный, с запавшими щеками, сидел у его койки.
— Тише ты, не ворочайся, — ласково сказал он.
Мишка снова уснул, но теперь он спал спокойно, глубоко вдыхая воздух, с каждым вздохом вдыхая жизнь. На другой день он проснулся и первым словом его было:
— Матвей Никанорыч!
Но в палате были только больные, никого больше.
Мишка долго лежал и мечтал о том, как придет его рыжий летчик, живой и веселый; Мишка расскажет ему, как поспорил с Ленкой и с Кочерыжкой, и как забрался в самолет. А летчик скажет ему: молодец, ты, видно, родился летчиком. Потом Мишка спал, и опять просыпался, и кушал то, что ему приносила сестра, и снова спал, и опять просыпался, и думал о том, как вырастет и станет настоящим летчиком, будет как Матвей Никанорыч, рыжий человек, в одиночку улетать в облака и кружить над Москвой. И может быть, когда-нибудь к нему в самолет тоже заберется мальчишка, вроде Мишки Волдыря, и потом этот мальчишка вырастет и станет летчиком, и к нему тоже заберется мальчишка и станет летчиком, и к нему тоже заберется, и к нему тоже заберется… и к нему тоже заберется…
Тут Мишка Волдырь опять засыпал.
Прошла неделя, и Мишка начал поправляться. Рыжий человек с запавшими щеками ходил в белом халате между коек и разговаривал с больными, щупал у них пульс.
— Матвей Никанорыч, — тихо крикнул Мишка Но голос у него был мышиный, тот не слыхал.
— Сестрица, позови ко мне Матвей Никанорыча!
— Какого? У нас здесь нет Матвей Никанорыча.
— Как нет, да вот ведь он ходит!
— Это наш доктор. Батюшки, что с тобой? — испугалась сестра.
Мишка Волдырь побледнел, как полотно.
— Значит, это не он, значит, летчик убился! — горько воскликнул он. Глаза у него закрылись, он глубже увяз в подушку.
— Доктор, подойдите, — позвала сестра.
Рыжий высокий человек подошел к постели, пощупал пульс.
— Слаб мальчонка, очень слаб, — сказал доктор.
— Он тут спрашивал кого-то, отца, что ли.
Доктор постоял над Мишкой. Минута, две, — и парнишка открыл глаза.
— Вы — не летчик? Летчик убился? — воскликнул он, как будто ему сделали больно.