Летний этюд — страница 9 из 34

Сперва по чистой случайности — помните? — любая наша встреча перерастала в праздник. Этот вечер открыл вереницу сельских праздников — пестрых шаров, на которых висела легкая паутина лета. Ведь мы, горожане, мы, педанты-работяги, даже не представляли себе, что такое праздники, и это упущение необходимо было наверстать. Позднее-то — не будем грешить против истины — нас закружил вихрь, обуяла этакая праздникомания: дневные праздники и ночные, праздники втроем и праздники вдвадцатером, праздники под открытым небом, праздники комнатные, кухонные, сарайные. Праздники с разнообразнейшим угощением. Вино было всегда, а к нему то хлеб да сыр, а то мясо на гриле, уха, пицца и даже солидное жаркое. Не забыть пироги, женщины так и норовили перещеголять друг друга по части пирогов. Были праздники с музыкой и танцами, праздники песенные, молчаливые и говорливые. Праздники ради споров и праздники ради примирения. Праздники-игры. Мы научились любить хмельное веселье. Может, лучше бы сказать: научились у Луизы.

Луиза решила показать всем и каждому: экзема на руках, которая так долго мучила ее, пропала. Теперь, когда трехдневное молчание кончилось, она могла рассказать Эллен, что сделала с нею та женщина из Виммерсдорфа. Да почти ничего, знаешь ли. Ничего особенного. Сначала она повела меня в свой садик — ты не представляешь, до чего там красиво. Всевозможные травы, всевозможные цветы. И на кухне к потолку подвешены пучки сухих трав. Аромат кругом. И чистенько так, скромно, без претензий. Выслушала она меня спокойно. У нее добрые глаза. Невольно думаешь — ты только не смейся, — будто ей все о тебе известно. Потом она совочком зачерпнула из плиты золы, чистой белой золы, и смазала ею мои болячки. А при этом повторяла наговор, он у нее в старенькой тетрадочке записан, зюттерлиновским шрифтом. Ты не поверишь, до чего у нее легкие руки. Отвращения я не испытывала и подумала, что, наверно, никогда уже его не почувствую. Через три дня, сказала она, все пройдет. И добавила, что неплохо бы мне эти три дня еще и помолчать. Тут я мигом поняла: именно это мне и нужно, и на душе стало так хорошо и легко.

Сейчас Антонис скажет, что в другой раз жена не будет разговаривать с ним неделями, только потому, что так ей велела какая-то старая ведьма. В самом деле сказал. У нас в Греции, заметил он, ей бы не миновать неприятностей. Тамошний народ ужас как боится дурного глаза. Луиза испугалась за женщину из Виммерсдорфа, хотя та в жизни не попадет в Грецию; в голове у нее неотвратимо разворачивалась жестокая судьба ведьмы, а Антонис, не отрывая от нее взгляда, отвечал на вопросы остальных: он что же, еще помнит историю с дурным глазом? — Он все помнит. — Но тебе же было всего-навсего двенадцать лет, когда вам пришлось уехать из Греции. — Ну и что? Разве двенадцатилетний парень не вполне зрелый человек? — На юге — возможно.

Готово дело, подумала Луиза. Теперь, когда Антонис заговорил о Греции, она совершенно отчетливо услышала в его голосе раздраженные нотки. Хунта была свергнута, тоска по родине, которую он так долго заглушал, терзала его, он ждал паспорта. Только бы ему уехать, сказал в душе Луизы дрожащий голос. Только бы ему вернуться. Кто-то, донесся до нее голос Эллен, говорил ей, что нынче в любой деревне найдутся все на свете проблемы.

Закройте глаза. Перенеситесь в один из следующих вечеров. На столе лежит греческий паспорт Антониса с визой на въезд в Грецию, мы все по очереди берем его в руки, внимательно изучаем штемпель. Бабушка, в черном платье — она ходит в черном с тех пор, как умер ее отец, — быстрой девичьей походкой выносит большущую питу со шпинатной начинкой. Ни читать, ни писать бабушка не умеет, она только рассматривает фотографию в паспорте, сравнивает ее с лицом Антониса. Хорошо! — говорит она, мы не знаем, имеет ли она в виду наружность внука или портретное сходство. Никос, Антонисов друг, бросает паспорт на стол и что-то говорит Антонису по-гречески, совершенно серьезно, как нам кажется. Когда мы спрашиваем, что он сказал, Антонис смеется: Никос сказал, что ему, более молодому, не пристало ехать в Грецию прежде старшего, то есть Никоса. Мы все тоже смеемся, хотя понимаем, что Никос в этот вечер расположен шутить меньше, чем когда-либо.

Это был праздник с красным вином и рециной[7], с курицей по-гречески и зеленым салатом, с музыкой и танцами, со ссорой и примирением.

Эллен села так, чтобы видеть луну, почти полный диск, который красовался на небе чуть ли не с полудня и мало-помалу наливался яркостью, отбирая свет у блекнущей голубизны. Настроение у нее было противоречивое, она даже имени ему подобрать не могла. Вечер вроде вот этого, даже с теми же участниками, в городской квартире никогда бы таким не был. Под открытым небом люди ведут себя иначе, подумала Эллен, голос и тот звучит иначе, когда знаешь, что в радиусе километра, кроме тебя, других людей нет. Ни сейчас, ни потом, когда они перебрались в дом, потому что стало прохладно, она не забывала о луне, о ее неподвижности и ироничной остраненности. В задумчивости ела сдобренную лимоном курицу с гарниром из мелкой ячневой лапши, намазывала душистой чесночной пастой мекленбургский хлеб. Что с тобой? — тихо спросил Ян, вопрос, за десятки лет повторенный сотни раз, и она ответила, как отвечала сотни раз: Со мной? Ничего. И Ян, как всегда, поморщился, он не терпел, когда она отстранялась, хотя бы и на час-другой. Яну было хорошо, и даже более чем, но чего ради так взвинчиваться, напускать на себя столько важности. Ян наблюдал, как бабушка обслуживала сидящих за столом мужчин. Она приглашала всех в Грецию. Уж в своем-то собственном доме она их таким обедом угостит — вкуснее не бывает! Знаешь, какой он, этот дом? — тихо сказала Луиза Яну. Развалины. А она не верит. Ян прямо воочию увидел, как бабушка возвращается в свой развалившийся дом. Поди пойми, чего ей пожелать. Ян умел и забыть о себе. Взяв с Антониса обещание привезти бочонок рецины, он подробно обсуждал с Габриелой, как ей надо использовать свои связи с портовыми властями разных стран, чтобы обеспечить доставку. План был спрыснут последней бутылкой рецины. Ян с удовольствием ел синие маслины, бледную каракатицу и помалкивал, когда остальные разом громко заговорили. Он видел, что и Эллен бы не прочь захмелеть, посмеяться и попеть песни, но у нее ничего не получалось. Соглядатай в ней съежился до размеров ореха, однако оставался бдителен и зорок. Вот ненавистный! Она положила руку на висок Яна, он потерся об ее ладонь. Перешли в дом.

На кухне, когда собирали посуду, Луиза спросила у Эллен, слышала ли она о той женщине из Чада. Она невольно все время думает о ней. Неужели ее на самом деле убьют. Габриела была в Стокгольме на переговорах по поводу судовых грузов и пропустила сообщение о том, что за выдачу арестованной француженки-социолога Чад потребовал крупный денежный выкуп. Вероятно, западные радиостанции намеренно раздувают этот инцидент, сказала Габриела. Эллен тоже считала, что опасность едва ли настолько серьезна. Вы правда так думаете? — недоверчиво сказала Луиза, всматриваясь в их лица испуганными темными глазами. Ты видела ее по телевизору? Какое у нее красивое, волевое лицо и какие густые волосы. По-вашему, она выдержит? — Ах ты ребенок, с нежностью подумала Эллен, ища в себе следы тех времен, когда и она с ужасом принимала подобные сообщения на свой счет, будто сама была жертвой. Все эти угрозы и обманы, интриги и коварство — теперь она как будто видела их насквозь и уже так легко не подпускала к себе, но, что ни говори, они же могли кончиться для кого-то электрическим стулом или лагерем, ну а в этом случае женщина вполне могла получить среди пустыни пулю в затылок. Ты права, Луиза, сказала она. За нее надо бояться.

Греческая музыка не умолкала весь вечер, Луиза принялась танцевать по кухне, подняв руки, занеся их чуточку вбок и прищелкивая пальцами, она слегка наклонила голову, будто нащупывая в танце фигуры, которые, похоже, знала испокон веку, она умела и ножку поставить, и грациозно руками взмахнуть, все чин чином, ритм был у нее в крови. Она жестом призвала Антониса, он кружил возле нее, искал ее взгляд, ловил его, искал в нем обещание, но не находил. Молодчина! — воскликнула бабушка, отбивая хлопками такт, Антонис вытащил ее в круг, никто и не заметил, когда она успела накинуть на голову черный платок, кокетливо зажав в зубах один его кончик; никто и не заметил, что она перенеслась на деревенскую площадь своей юности, где за нею ухаживал Антонисов дед, — там из поколения в поколение танцевали этот танец. Какие тонкие у нее щиколотки, как гибко и живуче тело под множеством юбок. Не удивительно, что она много месяцев провела в горах с партизанами, а затем выдержала долгий, изнурительный путь к албанской границе, с Антонисом, почти ребенком. Точно в «лупе времени» мы увидели, как ее молодое гладкое девичье лицо сморщивается, превращаясь в пергаментное старушечье личико, и спросили себя, как же она сумела сохранить ясные молодые глаза, взгляд которых остался гордым, ни от чего не отрекся, ни перед чем не капитулировал. Глаза, только и мечтавшие снова увидеть некий дом в некоей деревне и закрыться навсегда.

Луиза встретилась взглядом с Эллен, обе подумали об одном. Руки и плечи Луизы очистились от экземы, которая упорно сопротивлялась настойкам и мазям, даже целебной морской воде. Интересно, от чьего прикосновения Луиза невольно защищалась отвращением? Эллен почувствовала, как сила, заставляющая ее давать оценку всему и вся, сошла на нет. Не всякое брезгливое чувство оставляет телесные знаки. Может, оно и лучше, пускай душа наедине с собой улаживает неожиданные коллизии, в которые попадает, а? — спросила себя Эллен. О скольких же вещах она никогда не говорила, и никто ее о них не спрашивал. Меня это не тревожит, подумала она, такими вот четкими словами. И поневоле рассмеялась над собой.

Когда они вошли в комнату, спор уже разгорелся. На столе лежал журнал, открытый на стихотворении, которое Эллен и Ян прочли с восторгом. Антонис сказал, что рад бы перевести его на греческий, но не понимает смысла. Что, к примеру, означает строчка: «…перехожу из бытия собаки в кошки бытие…» Но это же совершенно ясно! — с порога воскликнула Луиза. Вот как? — сказал Антонис, тем раздраженным тоном, который сквозил в его голосе, когда он считал себя мишенью для нападок. Раз ей все ясно, может, она и ему, дураку, объяснит. Луиза молчала. Габриела решила вмешаться. Ей тоже нелегко читать стихи. Рассказы — да. Правда, только если они имеют реальную основу. А Никос, тот вообще читает одну лишь греческую газету, вечером в постели. Эллен, избегавшая спорить о литературе с нелитераторами, из какой-то труднообъяснимой стыдливости, — Эллен сказала, что это как раз понятно, Никос к вечеру устает, и читать ему некогда, тем более сложные немецкие тексты. И вообще, разве каждый обязан читать книги? Может, Никос все равно бы не читал, сказала она, без укора, даже без сожаления, если бы и времени имел больше, и немецкий был для него родным. Ее попытка унять спорщиков успехом не увенчалась. То-то и оно! — воскликнул Никос, который много выпил и от этого раскраснелся. Совершенно верно. С какой стати он должен читать, как кто-то превращается из собаки в кошку!