Лето на хуторе — страница 7 из 14

На углу скотной он увидел Степана, который с большим вниманием смотрел вдаль. Иван Павлович подошел к нему и спросил, что он такое высматривает.

— А вон храбрится! — отвечал могучий брюнет, показывая рукой на отдаленный пригорок.

Васильков последовал глазами за его рукой и узнал Непреклонного в ловком всаднике, несшемся во весь опор по дороге.

— Ишь поворотил] — с злобой воскликнул Степан, продолжая наблюдать.

— Что он за человек? — спросил Васильков.

— А кто его знает! Это он из Москвы жеребца привез, а то на меринишке на куцом таскался...

— Давно он к вам ездит?

— Давно, кажется; о ту пору стал ездить, как Машка наша приехала...

И Степан загрохотал таким толстым хохотом, что Васильков с ненавистью отошел от него.

Вернувшись домой и увидев, что Михаиле занимается в большой комнате связыванием в отдельные пучки какой-то травы, Иван Павлович присел около него и приступил прямо:

— А что, скажите мне, Михайло Григорьич, что это за человек Непреклонный... хороший он человек или нет?

— Человек добрый, смирный; люди хвалят. Приволокнуться только любит...

Иван Павлович грустный ушел к себе и долго не мог заснуть.

Все происшествия дня, любезность Маши с молодым и красивым человеком, ее красота, мысли о нравственности в народе, две-три сатиры Горация, Гомер, ревность, мнение Михаилы, блестящий разговор самого Непреклонного, его арапник, кудри и бесконечные шаровары, между которыми у него на ходу не было никакого пространства — все это подняло совершенный гвалт в голове впечатлительного юноши, и сон бежал от него.

Но это было не последнее испытание, которому он подвергся в этот замечательный день. Ему предстоял еще сильный удар.

Около полуночи, только что первая дремота стала нападать на него, он был внезапно разбужен шумом у окна и, приподнявшись, заметил, что полоса лунного света, которую пропускала стора в его комнату, стала гораздо шире; вслед за этим, он услыхал слова: «Маша! а Маша!», произнесенные шопотом у окна.

Васильков бросился к окну, откинул стору; но говоривший успел уже отскочить за деревья, и угол избы дал только Ивану Павловичу возможность различить мелькнувшую мужскую тень.

Нельзя было оставаться. Он поспешно оделся, как попало, и осторожно вышел на крыльцо. Никого не было видно. Река спокойно блистала на месяце; из строений не слышалось звуков. Но через минуту до его напряженного уха долетел легкий шелест в сенях. Сени были сквозные, и Васильков очень хорошо понял, что легкие шаги направляются к той двери, которая отворялась в огород.

Дверь заскрипела. Васильков обогнул угол и присел за ракитой. Маша шла очень быстро около плетня, поспешно завязывая концы косынки, накинутой на голову. Васильков решился сделать еще несколько шагов.

В эту минуту Бог знает откуда взялся Непреклонный. Он подал Маше согнутый локоть, и оба побежали к роще. Иван Павлович не упускал их из вида. У края рощи стояла телега с привязанным к березе гнедым рысаком.

Непреклонный заботливо посадил Машу в телегу. Она взяла возжи; он отвязал лошадь, сел, и телега, хрустя сухими ветками, скрылась.

Васильков вернулся домой.


IV

«Грустно, очень грустно!..»

Так начал Иван Павлович свой дневник, забытый в прошедшие две недели, на другой день после появления описанного нами соседа.

«Печально видеть, что человек, вопреки высокому своему назначению, вопреки божественной искре, вдохнутой в него Творцом, непрестанно ищет праха самого презренного, самого ничтожного и неблагодарного праха!

Я сказал: „неблагодарного". Да, мелочь бытия нашего не вознаграждает нас за фимиам, которого облака воссылаем мы ежедневно к алтарю суетного блеска. Всего грустнее видеть людей, начинающих терять свою первобытную простоту! Я старался наблюдать все, что меня окружает, и вот уже более трех недель не могу распутать многого. Особенно меня интересует эта молодая девушка... не потому, чтоб я любил женщин более всего остального на свете — о нет! могу сказать смело, что душа моя чиста и что я умею побеждать порочные ее наклонности. Меня сначала заинтересовала она просто как совершенно новое для меня лицо. Какая, в самом деле, привлекательная и опасная смесь добродушия, простоты, природного ума и... как жаль! по-видимому, самой испорченной нравственности! Особенно жаль мне старика-отца, который, кажется, так добр, что не подозревает ничего. Подумаю и, может быть, решусь, хотя исподволь, приготовить его к удару.

Сейчас пришел мне на память Подушкин. Как часто говаривал он мне, что я в высшей степени чудак, что я совершенно людей не знаю. „Да и откуда тебе их знать, — говаривал он, — где ты жил? кого ты видел? Был ты в гимназии — от товарищей удалялся, а с тех пор, как стал учителем, все сидишь дома над книгами. Этак, брат, жить не выучишься!" — „Может быть", — отвечал я всегда с грустной улыбкой, — но мне кажется, что наука жизни состоит в том, чтоб быть полезну по мере дарований и уметь быть счастливу для самого себя. Я тщательно исполняю свой долг, живу скромно и в тихой беседе с древними нахожу себе отраду.

Однако отчего же мне так грустно всегда? Отчего я беспрестанно жду чего-то тайного, далекого, точно какого-то ангела, посланного мне свыше, чтоб я мог с полной отрадой плакать на груди его? Отчего, особенно с тех пор, как я здесь, в деревне, не сплю покойно? Отчего какая-то тоска овладевает мною, когда наступает ночная тишина?

Михаиле Григорьич приписывает это волнению крови; не велел мне ужинать и даже смеялся этому очень лукаво, так лукаво, как я и не ожидал от такого почтенного старца. И все эта молодая девушка во сне!.. Боже мой, Боже! как душно и тяжко! не знаешь куда деть руки и ноги... Все ноет и рвется куда-то во мне... Неужели это простое брожение молодости?..»

Тут Иван Павлович бросил перо и, нечаянно взглянув в стоявшее на столе зеркало, увидел в нем себя.

«Нет, не присудила мне судьба красоты, — подумал он, — теперь бы она была вовсе не лишним даром...»

Правда, в карих глазах его теплилось глубокое добродушие; улыбка несколько толстоватых губ была приветлива; чорные волосы вовсе недурны, а смуглые щоки свежи без пошлой рыхлости. Чего бы, кажется? Но мы ведь очень редко умеем ценить в себе то, что нравится в нас другим.

А Маша была здесь, непобедимо, перед его воображением. То рисовалась головка ее, грациозно и непринужденно склоненная на сторону над работой, то стан ее, весь выгнутый назад, то чорная коса из-под красной косынки, то заигрывающий взгляд бархатных темно-серых глаз ее.

«Боже мой, как она страшно хороша!» — думал он, изнывая.

И сам Непреклонный, которого уклончивая фигура, широкие шаровары, бородка и длинные кудри беспрестанно шевелились сзади всех мыслей Ивана Павловича во время записывания дневника, сам Непреклонный, разбивший своим появлением столько свежих и светлых мечтаний Ивана Павловича о Маше, которые он с гордой радостью сбирался блестящим слогом сообщить потомству, и самый этот Непреклонный был забыт на минуту.

С четверть часа качался Иван Павлович на стуле, закинув на затылок руки и не открывая глаз.

Вдруг послышался шорох под окном и сдержанный смех.

Иван Павлович слегка вздрогнул и взглянул на окно.

Приподняв угол сторки и смеясь всеми чертами лица, как самый веселый и милый ребенок, выглядывала с надворья Маша, повязанная на этот раз простым белым платком.

Васильков хотел было огорчиться, но, вместо грустного лица сделал такое радостное, что Маша это заметила.

— Вот и засмеялись! — сказала она. Так-то лучше, батюшка! а то все смиренные ходите, даже страшно...

— Что вам угодно? — спросил Иван Павлович ласково.

— Да так, ничего! Сгрустнулось без вас... Все сидите да читаете, а я по вас все тоскую...

Твоя краса меня сгубила, Теперь мне Божий свет постыл .. Зачем, зачем обворожила, Коль я душе твоей не мил?

Тут Маша приложила руку к сердцу и сделала такую уморительную гримасу, желая выразить на цветущем и живом лице своем глубокое отчаяние, что Иван Павлович забыл все благозвучные фразы своего журнала и захохотал очень громко.

— А вы знаете, зачем я пришла?

— Вы уж сказали зачем: чтоб на меня посмотреть.

— Это одно-с, — возразила Маша с достоинством, — а еще-с, звать вас гулять. Батюшка все с эстим с зверобоем... «Поди, нарви побольше... зверобою мало!» Вот я и пришла за вами...

— Разве я зверобой, Марья Михайловна?

— Конечно, — протяжно отвечала Маша, видимо задумавшись и не слыша его слов.

Васильков несколько оскорбился. Он сделал этот ничтожный вопрос единственно с целью услышать какой-нибудь комплимент или вообще что-нибудь ласковое.

— О чем вы задумались? — спросил он ее, взяв фуражку.

— Думаю, в какую рощу идти. Если пойдем к Покровскому — далеко; полем — жарко будет. А в эту — и то все языки чешут... Ну, да чорт с ними!

Маша опустила сторку. Иван Павлович вышел на крыльцо.

Через несколько минут, миновав довольно редкий бе-резник, часто служивший Ивану Павловичу убежищем в часы его тоски, вышли они на широкую межу, прямой и зеленой лентой пролегавшую через поля уже желтеющей ржи вплоть до песчаных холмов, усеянных бедным кустарником. За этими холмами была самая большая и густая роща во всей окрестности, небогатой лесами.

Маша шла с большой плетушкой в руке, напевая что-то, и глядела в землю. Иван Павлович глядел на Машу.

— Вот здесь на межниках какая-то мелкая трава все... ничего нет, — заметила Маша после долгого молчания, — а вот когда мы ездили с барыней в Нижегородскую губернюю, там все по межам полынь растет — ужасть какая! ходить даже нельзя.

— Полынь? — спросил Васильков.

— Да, — отвечала молодая девушка, совершенно серьезно взглянув на него. — Полынь... это трава полынь... серая такая. Батюшка ее много сбирает. — И, опять отвернувшись, она запела вполголоса прегрустную песню.

Так дошли они до самых холмов. Зверобоя тут не было, потому что он охотнее растет на сочных лужайках в рощах, но было много горной клубники.