, и всем, кто готов был ее слушать, не стало ясно, что целых пятьдесят лет отделяли ее от «старого турецкого греховодника», соблазнившего ее выйти за него замуж, когда была она «невинной пятнадцатилетней девочкой», а он — «старым распутником шестидесяти пяти лет». Согласно подсчетам ее сына, разница в их возрасте не превышала двадцати лет и Иегуде-беку было пятьдесят пять лет, когда Гавриэль, дитя его старости, появился на свет.
В тех двух-трех случаях, когда я видел его в последний год его жизни, старый бек все еще держался прямо, хотя в его осанке, да и во всех движениях уже сквозила старческая скованность. Голова под котелком была совершенно голой, так же как и гладко выбритое лицо, если не считать необычайно черных густых усов и столь же черных кустистых бровей. Живот его колыхался, плывя впереди своего хозяина, а рядом вышагивал, выбрасывая в разные стороны длинные ноги, друг его, тощий, долговязый и несколько скрюченный сеньор Моиз, который, как выяснилось, прилежно трудился над стариком, изо дня в день гладко выбривая его голову и лицо и, по мере необходимости, окрашивая усы и брови. Тогда я еще не знал, что за пронзительно черный цвет усов и бровей старого бека следует благодарить сеньора Моиза, достигавшего вершин искусства куафюры и окраски волос, пребывая в скромной безвестности, подобно тем чудным мастерам, во всех поколениях остававшимся анонимными, ибо не алкали они ничего помимо совершенства своего творения; из того же, что видели мои глаза, я сделал вывод, что главным назначением сеньора Моиза было охранять бывшего консула от нападений иерусалимской жены.
Сняв шляпу и пальто, старый бек усаживался на балконе в кресле, обитом красным атласом, которое сеньор Моиз вызволил из кучи хранившейся в подвале рухляди. Он перебирал пальцами янтарные четки и бормотал что-то своим древним глухим голосом, а деликатного вида жена его с мечтательными глазами появлялась в дверях комнаты и со все нараставшей яростью начинала закидывать его яростными проклятьями на ладино, приправленными ругательствами на идише, или наоборот, идишскими поношениями, разбавленными помоями на ладино. Сеньор Моиз, в свой черед, стоял между ними, пытаясь умиротворить женщину ласковыми словами и успокоительными жестами — и «с позволения сказать, да статочное ли это дело, и не пристало ни супругу вашему, ни вашей милости не к лицу», — и всецело готовый к тому моменту, когда словесная атака завершится и начнется обстрел предметами туалета, которые он перехватывал на лету в порядке их следования длинными своими руками и с проворством человека бывалого и давно к тому приученного: сперва котелок старика, затем его шарф и под конец пальто. По неизвестной причине более всего доставалось от нее котелку, который она со всей тщательностью мяла руками и топтала ногами. При первом нападении, коему я оказался свидетелем, она изловчилась сорвать котелок с головы старика в тот миг, когда тот уже намеревался выйти, и перекинула его через балконные перила и каменную ограду на улицу. Однако котелок этот переносил все ее надругательства со стойкостью гранита. После того как сеньор Моиз подбирал его, смахивал с него пыль щеточкой, вынутой из-за пазухи, где она, судя по всему, хранилась на всякий случай, и с большой любовью разглаживал своими огромными пальцами все образовавшиеся на нем вмятины, котелок возвращался на гладко выбритую, подобную до блеска вымытой тыкве голову Иегуды-бека, целый и невредимый, как всегда. Знающие люди рассказывают, что изначально главным объектом ее гнева была красная феска, которую супруг носил при турках, но с переменой Оттоманской империи на Британскую и турецкой фески — на лондонский котелок в чувствах этой женщины произошел, на языке психологов, «перенос» эмоций с красного бочонка с черной кисточкой на черный горшок с полями.
Этот длинноногий Моиз (так она мне сообщила) был произведен в сеньоры лишь в самые последние годы, с тех пор, как, по ее словам, умудрился хитростью, интригами и низкими трюками уловить душу ее мужа, завладеть ею и сделать своей послушной рабой, ведь «старый турок» и пальцем не шевельнет без наущения этого «из грязи да в князи»[14], распоряжающегося душою, телом и состоянием своего бывшего господина. Даже те жалкие гроши, что старик кидает ей время от времени, как кидают кость уличной собаке, да и то лишь после того, как дело доходит до крайности, после всех скандалов и всех предупреждений, что коли не предоставит ей законного содержания, то она доведет дело до суда и откроет судье и всему свету его «добрые делишки», даже эти чахлые гроши, дающиеся ей кровью, достаются ей не прямо из рук мужа, а лишь через этого самого длинноногого, всю жизнь бывшего не чем иным, как прислужником и холопом. При турках был он жалким сиротой, трижды в день помиравшим с голоду, пока консул не сжалился над ним и не взял в свой дом. Когда парень подрос, тот сделал его свои кавасом. При турках денщик знатного лица в высокой должности именовался «кавас», и когда консул выходил из дому, кавас шествовал впереди в форменном облачении и с жезлом, коим расчищал дорогу своему господину.
Рассказы хозяйки дома тогда были для меня единственным источником познаний о старом беке и о его друге сеньоре Моизе, и тем не менее интересно, что все поносные прозвища, которыми она награждала мужа, не смогли унизить его в моих глазах, так же как ее рассказы об «интригах и низких уловках сеньора Моиза», при помощи которых тот «завладел душою, телом и состоянием старого турка», не мешали мне видеть благоговение, деликатность, любовь и абсолютную преданность, с которыми Моиз относился к своему господину. Когда атака бывала отражена и уже не требовалось защищать бека от супруги, сеньор Моиз усаживался на кушетку подле своего господина, и оба они сидели, наблюдая заходящее солнце. Однажды моих ушей достигли обрывки фраз из их разговора, вертевшегося вокруг величия учителя нашего Моисея.
— Учитель наш Моисей, — так сказал старик, — обладал силой вдохнуть жизнь в неодушевленный предмет. Он бросил свой жезл на землю, и жезл превратился в змея. Он сказал Аарону: «Возьми жезл твой и брось пред фараоном, он сделается крокодилом». И бросил Аарон по приказу Моисея жезл свой перед фараоном и пред рабами его, и он стал крокодилом. Видишь, сеньор Моиз, это та сила вдыхать жизнь в неодушевленное, которой обладает только Бог, а Бог наделил своей силой учителя нашего Моисея, человека Божьего.
— Однако ж, Проспер-бек, — отвечал ему Моиз, глубокомысленно сморщив лицо, — мы ведь знаем, что и волхвы египетские обладали силой вдохнуть жизнь в палку, как сказано: «И эти волхвы египетские сделали то же своими чарами. Каждый из них бросил свой жезл, и они сделались змеями».
— Безусловно, безусловно, — оживленно ответствовал бек и отер свою гладко выбритую и блестящую голову большим красным платком от капелек пота, сверкавших пляшущими искрами в закатном свете. — Волхвы египетские получили силы от своих богов, а учитель наш Моисей получил свою силу от Господа Бога нашего, и сделалась война между их богами и Господом Богом нашим, но Господь Бог наш победил богов Египта в войне, как сказано: «Но жезл Аарона поглотил их жезлы!»[15]
— Гляньте-ка, гляньте на этого праведного гения! — подала голос его жена из дверей своей комнаты. — Можно подумать, что все дни жизни своей он только и занимался, что Торой и добрыми делами! Все помышления его об одном лишь учителе нашем Моисее! Учитель наш Моисей!
У нее в руках был старенький клетчатый шарф, и она подошла обернуть им шею своего супруга.
— На, прикрой горло! — сказала она. — Только мне еще не хватало, чтобы ты схватил воспаление легких. Ведь знаешь же, что под вечер по Иерусалиму бродят холодные ветры, а рубашка твоя распахнута, словно у мальчишки.
Это был последний раз, когда я его видел. Через несколько недель нам стало известно о том, что он скончался в своем доме в Яффе, и в памяти моей он остался сидящим вот так на балконе нашего дома, в клетчатом шарфе, намотанном иерусалимской женой вокруг его шеи, и своим древним хриплым голосом в бессильной ярости бормочущим ей в ответ: «Учитель наш Моисей! Учитель наш Моисей!», с капельками пота на гладко выбритом черепе, искрящимися в лучах заходящего солнца.
Однако мать Гавриэля я видел почти ежедневно на протяжении всех тех лет, что мы жили в ее доме, унаследованном ею по смерти мужа. Не стану входить в сокровенные детали наследства хотя бы по той причине, что эти детали были известны лишь ей самой и старому судье. Годы спустя Гавриэль поведал мне, что мать его обманом отобрала дом у своей соперницы, являвшейся законной наследницей всей недвижимости старика согласно его завещанию. Старик завещал все свое состояние яффской жене и ее сыновьям, а матери Гавриэля завещал лишь право до конца жизни проживать в его доме на улице Пророков и получать квартирную плату за сдаваемую внаем часть. Гавриэль, дитя его старости, вовсе не упоминался в завещании, причем вполне намеренно, а не по забывчивости, хотя у Гавриэля при последней встрече с отцом накануне отъезда за границу сложилось впечатление, что тот не помнит его и что в туманном сознании старика место сына Гавриэля занял брат Давид. Старший брат Иегуды Проспера звался Давидом, и в детстве Иегуда был очень привязан к брату и ходил за ним как тень, пока Давид внезапно не умер в тот самый день, когда должен был принять ярмо господних заповедей[16]. В годы Гавриэлева детства отец иногда ловил его, обнимал и, прижимая к сердцу, говорил ему:
— Знаешь ли ты, сын мой, что всем — и чертами лица, и движениями похож ты на брата моего Давида, мир праху его. Не довелось брату моему Давиду стать тебе дядей. Умер он внезапно в день своего совершеннолетия.
Накануне отъезда Гавриэля в Европу, когда пришел он проститься с отцом, тот был совершенно невменяем. Он потянул себя за черный ус, сдвинул свои черные брови так, что они превратились в два горба одной грозной волны, и прорычал своим древним хриплым голосом: