молодости я мало что запомнил.
В заключение хочу написать, что молодые люди и впрямь должны обзаводиться детьми чуть позже, только тогда, когда по-настоящему созреют для этого.
4
Не прошло и недели, как сестрице стукнуло шестнадцать (к тому времени наши дражайшие предки уже четыре года были в разводе), а уж она намылилась на первое свидание. Дескать, один студентик Высшего художественно-промышленного училища пригласил ее на кофе.
— С каких это пор, сеструха, ты пьешь кофе? — говорю ей.
— С сегодняшнего дня!
Перед зеркалом в прихожей она напяливает на себя уж верно четвертую шмотку и вся сияет.
— Это мое первое нормальное свидание, — говорит она.
— А как выглядели твои ненормальные? — говорит мутер. — Те, что ты скрывала от нас?
— О тех и говорить не стоило, клянусь. Даже если кто-то в темноте в кино и сжимал мою руку — это что, по-твоему, было свидание? Было или не было?
— Думаю, не было, — говорит мать и подмигивает фатеру. — Думаю, то еще не было настоящим свиданием.
Папахен, который все утро так дергался, что под конец не выдержал и примчался проверить перед уходом сестрицу, сейчас как бы невзначай шныряет взад-вперед по маминой прихожей, руки в брюки, и старается типа возвышаться над происходящим. Он даже улыбается, что для лампасника немаловажно.
— О чем говорят на свидании? — спрашивает сестрица у матери. — Откуда мне знать, что надо говорить? Я уже сейчас из-за этого нервничаю.
— Мой тебе совет, — говорю я. — Всю дорогу говори ему: Нет! Честное слово, нет! Нет и нет, ни в коем разе! Все время одно и то же. Главное, чтобы без передыху!
— Хо-хо, — ухмыляется сестрица, хотя, на мой взгляд, это совсем неплохая хохма для десятилетнего шкета.
— Кстати, сколько ему? — уточняет мать.
— Двадцать один. Но возраст не играет никакой роли.
— Точняк, — говорю я матери. — Главное, что голубки любят друг дружку, а?
— Так я идти не могу! — визжит сестрица.
Она изучает в зеркале свое отражение — зеркало от нее наверняка уже в полном умоте.
— Черный цвет дико бледнит меня!
Она глядит на часы и раз в семнадцатый бежит переодеваться. В ее комнате бухают ящики. Мать гладит фатера по спине, как в былые времена. Сестрица вылетает из комнаты. На ней черные брюки и короткая — до пупа — белая маечка. Майка такая короткая, что, когда она подымает руки, исподнизу выглядывают сиськи.
Папахена вот-вот хватит инфаркт.
— У тебя сиськи выскакивают, — говорю я. — Придумай что-нибудь!
Фатер бросает на меня строгий взгляд.
— Сегодня не Рождество! — говорит он мне.
Сестрица не обращает внимания, мать не въезжает.
— Это у нас такая игра, — объясняю я матери. — Правда, папуля?
Папахен тоже уже ноль внимания.
— Ты это серьезно? — говорит он сестре.
— В чем дело? — визжит она. — Что опять не так?
— В таком виде ты и вправду идти не можешь, — поддерживает фатера мать. — Ступай переоденься.
— Я не успею, — визжит сестрица. — Опоздаю! Понятно?!
— Если он тебя любит, подождет, — со знанием дела говорит мутер.
— Не подождет! Я уже не успеваю!
— Я заплачу за такси, — внезапно подает голос фатер. — Но ты ступай переоденься.
Сестрица хлопает дверью. Папахен вызывает такси: дважды повторяет адрес и вместо двести пятнадцать говорит два сто пятнадцать. Просто мозги недозрелые. Нормальный тормоз.
— Але, барышня, — говорит он наконец, — такси для молодой девушки. Вы можете прислать кого-нибудь понадежнее?
Я покатываюсь со смеху. Представляю, что эта девица могла ему ответить: И такое я должна передать в микрофон: Господа, мне срочно нужен в Восковице кто-нибудь понадежнее для молодой девушки?!
— Вы правы, — говорит фатер. — Благодарю вас.
Он чуть краснеет.
— Запишу его номер, — говорит он матери.
Сестрица выбегает из комнаты. Под короткой белой маечкой у нее теперь черная подпруга, которая забавно контрастирует с ее детской физией. Черные брюки стильно облегают жопку.
Фатер сглатывает.
— А так вас устраивает? — говорит сестрица.
Мать смотрит на фатера.
— Так лучше, — покорно выдыхает она.
— Через пять минут тебя внизу будет ждать такси, — говорит папахен и дает ей пять крон — видать, уже давно на такси не ездил. Он не перестает оглядывать ее брюки.
— Значит, к девяти дома, — говорит мать. — И никаких глупостей.
Сестрица быстро целует ее, потом целует фатера.
— Ну прости, прости, прости, — говорит она. — И спасибо за бильярдный кий!
Она еще раз чмокает фатера. Он тает, как масло.
— Ключи, деньги, паспорт, проездной — все взяла? — говорит он, снова улыбаясь.
— Гондоны тоже? — добавляю я в шутку, но никто не смеется, я даже получаю подзатыльник для острастки.
— Ну так что я должна ему говорить? — вырывается у сестрицы. — Ничего не приходит в голову!
Она вдруг становится похожей на маленькую девочку — хоть и с паспортом и в черном бюстгальтере.
— Главное, скажи ему, что должна быть к девяти дома, иначе твой отец собственноручно повесится, — шутит фатер на исходе сил.
Когда за сестрицей наконец хлопает дверь, он в изнеможении плюхается на материн диван.
— Ты не против, если я здесь ее подожду?
5
Виктор совсем не похож на мальчишек из нашего класса. Он совершенно другой. Просто никакого сравнения! Он поцеловал меня (полный отпад!), но ни с чем больше не торопится. Он не распускает сразу руки, как наши ребята. Мы идем на чашечку кофе и совершенно нормально, но так замечательно разговариваем. Мне нравится, как он размышляет на разные темы и при этом не вышучивает все подряд, как остальные ребята. Я говорю ему это.
— Я вовсе не против шуток, — уточняет он. — Однако тут есть одно обстоятельство: если рассуждать логически, шутка — форма определенного согласия со всем этим окружающим коммунистическим свинством. Или по меньшей мере — форма смирения.
— Тем самым люди стараются, по существу, освободить себя от гражданской ответственности, — говорю я.
— Совершенно точно.
Мне нравится, что он видит во мне не просто сексуальный объект, а уважает меня как личность, у которой есть собственные взгляды.
— А поскольку так поступает подавляющее большинство, то нечего и удивляться, что наша история остановилась. Некоторым образом мы и впрямь живем в 1984 году, — добавляет он запальчиво.
С ним можно говорить не только о сексе, но и о совершенно других вещах. И прежде всего — о жизни во лжи и о той ужасной неволе, в которой мы все живем, часто даже не осознавая того. Не будь здесь этой вездесущей цензуры, он, к примеру, мог бы уже давно выставляться. Но Виктор — в отличие от других — не способен пойти ни на какие компромиссы со своей совестью. Снимать трактористов и доярок, чтобы раз в кои веки заслужить право отснять то, что по-настоящему его увлекает — да хотя бы тот же мусорный бак у панельного дома (кстати, это потрясающе яркое свидетельство о нашем обществе). Нет, он не идет на компромиссы, ибо от компромисса всего один шаг к doublethink.[5] Я призналась, что слова этого не знаю, но он надо мной и не думает подшучивать. Он рассказывает мне о писателе Джордже Оруэлле, его роман, кстати, есть у него в ателье. Он жутко умный и начитанный и знает уйму цитат. Мне нравятся его глаза (с немыслимо длинными ресницами!). Мне нравится, как он откидывает со лба волосы, нравится, как он пахнет.
Я влюблена.
Мы выпиваем кофе, но до девяти еще куча времени.
Он спрашивает меня, не хочу ли я заглянуть к нему в ателье — он показал бы мне кое-какие фото и дал почитать Оруэлла.
— Но ты должен мне кое-что обещать, — прошу я его серьезно.
— Слушаюсь.
— Дай слово, что ты не будешь меня фотить.
Мы отдаемся любви. Он внимательный и нежный. Мне почти не больно. А потом мы просто лежим и гладим друг друга. Наконец он встает и приносит мокрую губку. Я, затаив дыхание, напрягаю мышцы живота, но губка приятно согревает тело. Виктор моет меня. Я совсем не стесняюсь и испытываю какое-то чудесное, праздничное чувство. Он снова выходит, по-прежнему совсем голый, и возвращается с фотоаппаратом «Polaroid». Я улыбаюсь, удивляясь самой себе. Он подмигивает мне своими длинными ресницами и фотографирует меня. Карточка выскакивает из аппарата практически сразу, но приходится ждать, пока она просохнет. Мы тем временем целуемся. Виктор наконец снимает фольгу и раз-другой обдувает фотку. Улыбаясь, протягивает ее мне.
Это самая лучшая моя фотография.
Я растрепанная, раскрасневшаяся, с сияющими влажными глазами. Я смотрю в объектив, гордо выпрямившись, с какой-то даже хитрой всепонимающей улыбкой.
В углу фотки дата и время: 06. 06. 1986. 1. 57.
Я — женщина.
6
Вчера на пляже Рената сказала мне, что мой последний рассказ вовсе не плох и что надо, дескать, продолжать в том же духе. Я предложил ей написать для меня что-нибудь вроде плана, потому как вспомнил, что в школе на сочинении мы всегда перво-наперво писали план, но она посоветовала мне, с позволения сказать, плюнуть на план и писать просто о том, о чем помню из ее детства. «Но в каком порядке?» — спросил я. «В каком хочешь. В таком, в каком то или иное придет тебе в голову», — ответила она и сказала даже, что совсем не обязательно писать вступление и заключение. Я подумал было, что в таком разе в моих воспоминаниях будет полный кавардак, но ничего не сказал. Пусть будет как она хочет. Для меня даже лучше, что я могу плюнуть на всякие вступления и прямо взяться за дело. Так вот: когда Ренаточка родилась, докторша установила, что у нее вроде бы непорядок с тазобедренными суставами, и назначила ей так называемую пеленку Фрейки[6] (не знаю, правильно ли я помню, но вроде бы она так называлась — пеленка Фрейки). Это такой твердый простроченный желтый фетр, который ребенок должен носить весь день, чтобы ножки были в раздвинутом положении и тем самым суставы исправились. Моя бывшая жена сильно переживала по этому поводу и часто плакала, но докторша уверяла ее, что тут нет ничего серьезного и что со временем все пройдет. В конце концов у Ренаточки и вправду суставы выправились, но за те месяцы, что она носила эту пеленку, моя бывшая жена все глаза выплакала. И особенно летом, когда бывало жарко и мы выезжали с коляской на прогулку. Так вот, все дети лежали в колясках, болтая ножками, а Ренаточка лежала в пеленке Фрейки, потому что носила ее все время, не считая, естественно, купания. Думаю, это понятно. А вот ванночки приходилось готовить то теще, то мне, ведь у моей бывшей жены аллергия на ромашку и опухают глаза. Что же касается коляски (я же говорил Ренате, что в моих воспоминаниях будет жуткий кавардак, но она не послушалась), то нам она досталась после двух детей нашей свояченицы — денег на новую у нас, естественно, не было, думаю, легко представить себе, сколько в то время получал командир взвода. Коляске было лет девять, но она была еще ничего: матерчатая, темно-зеленая, а вот по бокам уродливые декоративные полосы из светло-зеленого пластика, которые мне жутко не