Тихонов смотрел на меня в растерянности…
Всех, кого знал я в «Красной звезде», кого любил, с кем дружил или просто приятельствовал, здесь не перечислишь. Пришлось бы опубликовать список штатного состава редакции, да еще фамилии тех писателей, кто, как Александр Авдеенко, Микола Бажан, Петрусь Бровка, Борис Лавренев, Сергей Михалков, Вадим Кожевников и многие, многие другие, присылали в «Красную звезду», не служа в ней, свои очерки и статьи, кому заказывала газета стихи и рассказы, как, например, Борису Пастернаку, Александру Твардовскому, Самуилу Маршаку, Леониду Мартынову, Николаю Асееву, совсем молодому тогда Юрию Нагибину и человеку уже в больших годах, бывшему солдату Иностранного легиона Виктору Финку, Мариэтте Шагинян, Евгению Воробьеву и Михаилу Светлову…
Многих из моих друзей-краснозвездовцев уже нет в живых, с другими развела жизнь, с третьими встречаюсь и теперь. И начинается: «А помнишь?..»
Я пишу лишь о тех, с кем вместе все годы войны трудился в «Красной звезде», да и то далеко не обо всех, и так бегло, что самому совестно, а сколько журналистов и писателей работало во фронтовых, армейских и дивизионных газетах! Подчас нм приходилось куда труднее, чем нам, «центральным». С честью и славой делали они свое дело. И дай бог, чтобы в тех испытаниях, какие выпадут на долю нашего Отечества в будущем, новые люди действовали пе хуже. Жаль, что в Москве нет памятника Неизвестному военному корреспонденту. Подобного нет ни в одном городе мира, но ни в одной стране никогда не было, такого слияния журналистского корпуса с армией, как у нас в годы великой войны.
Мне случалось с ребятами — и в военные дни, и уже в мирное время — «исполнять» в кругу иностранных журналистов нашу знаменитую песенку фронтовых корреспондентов «От Москвы до Бреста». И всегда на их лицах после перевода текста я видел у одних — изумление, у других — задумчивость, у всех — желание понять, проникнуть в магию слов, одушевляющую меня и моих товарищей, когда мы самозабвенно пели эту песню:
От Москвы до Бреста
Нет такого места,
Где бы не скитались мы в пыли.
С «лейкой» и с блокнотом,
А то и с пулеметом
Сквозь огонь и стужу мы прошли…
Там, где мы бывали,
Нам танков не давали,
Репортер погибнет — не беда.
Но на «эмке» драной
И с одним наганом
Мы первыми въезжали в города.
— Скажите, эта песня принадлежит именно вашей редакции? — спросил меня однажды майским вечером сорок пятого года в прокуренном баре пресс-кэмпа при армии Ходжеса низенький, пегий корреспондент «Балтимор сан».
— Нет, почему же, она общая. Ее знают и поют все наши фронтовые журналисты.
— Но так не может быть, это удивительно! У каждой редакции свои интересы. Как может Херст петь то же, что и Сульцбергер!
Сознаюсь, этот ход мыслей показался мне неожиданным и забавным.
— Пожалуй, вы правы, — заметил я и добавил: — По-своему, конечно. Но надо идти дальше. Внутри каждой редакции тоже сталкиваются разные интересы. Я представляю себе дело так, что у каждого сотрудника «Балтимор сан» должен быть, так сказать, индивидуальный гимн, своя собственная песня, которую он и распевает, упросив знакомого композитора положить ее на музыку.
Пегий мой собеседник рассмеялся и с расчетливым простодушием ответил:
— Конечно, у вас иначе. У ваших журналистов одна песня.
— Песня одна, но голоса разные. Вы это могли заметить даже сегодня, — невинно откликнулся я.
И поскольку таким образом разговор перешел на тему «свободы печати», я решил не стесняться.
— У вас там действительно разные песни. Газеты Маккормика, кажется, уже затянули пронацистские арии. Будете подтягивать или повремените?
Бородатый великан Гарри Феллоу подошел к пегому и, склонившись над ним, быстро сосчитал до десяти.
— Конец, — сказал бородатый, — тебе уже не встать. Что правда, то правда!
Да, у нас одна песня, одна судьба, одна цель. Обо всем этом думаешь сейчас, а тогда я просто послушался капитана Шапошникова, тем более что его предложение, как я твердо понял, сулило защиту от опасности, хотя, признаться откровенно, не отдавал себе полного отчета, в чем она могла состоять.
Я кивнул капитану в знак согласия, хотел его порасспросить, но он торопливо зашагал дальше по узкой траншее.
Когда мы говорим о военных литераторах и журналистах как о летописцах Победы, то имеем в виду, разумеется, целый комплекс понятий, а не только те оперативные корреспонденции, какие они посылали в свои газеты с боевых участков фронта.
Мы говорим и о внимательном изучении оперативно-тактического фона событий, изучении впрок, поскольку в то военное время собственный самоконтроль и военная цензура, естественно, ограничивали возможность таких публикаций. Мы говорим об изучении воинской психологии, изучении бесценного, особенно для тех, кто впоследствии стал писать о войне в объемных формах — романы, повести, рассказы.
Я и сам выпустил в свет после войны несколько книг: «Подмосковный караул» — повесть-хронику, где основу сюжета представляет собой литературное первооткрытие подвига двадцати восьми героев-панфиловцев, выпавшее на мою долю; повесть «Тень друга, или Ночные чтения сорок первого года» — попытка автора заглянуть в историю русской армии из времен Отечественной войны; «Мужские беседы» — повесть о верности военной присяге, о верности и взаимовыручке в бою, а в еще более широком смысле — о верности военным союзам, таким, как Варшавский Договор. Всю жизнь я пишу на военные темы, а в последние годы стал и литератором-международником. Война и мир противоположны друг другу во всем. Но советские писатели, особенно те, кто пишет о международных отношениях и ведет борьбу с нашим идеологическим противником, по существу, отстаивают дело мира, обороняют плоды нашей Великой Победы.
А сейчас я хочу вернуть читателя в траншею Курской дуги, с которой начались эти страницы, и показать — на одном небольшом примере, — что такое воинская психология, с чем ее, как говорится, едят и какое огромное значение имела она на фронте, да и сейчас, в период боевой подготовки войск к защите Родины.
…Оставшись вроде бы один, я прислушался. Вокруг царила мертвая тишина. Обычно, несмотря на отсутствие активных действий, здесь дни и ночи идут огневые бои, происходят мелкие стычки, а сейчас неожиданно все смолкло. Не слышно треска пулеметных очередей, прекратились артиллерийские и минометные налеты. Даже снайперы и те замолчали. Все замерло в каком-то совершенно непривычном для здешних краев безмолвии, настолько непривычном, что, оглядевшись, перебросившись словами с солдатами, я почувствовал, будто людям стало как-то неловко. В их движениях ощущалась осторожность, разговаривали они вполголоса.
Все находятся на своих местах. Взоры устремлены в сторону противника. Чуть позже Ворончихин, снимая и снова надевая каску, сказал мне, что еще с ночи наши разведчики заметили какую-то подозрительную возню. Ясно — немцы что-то замышляют, к чему-то готовятся. Боевое охранение доносило: ночью был слышен шум моторов.
Гнетущая тишина становилась все более невыносимой. И вдруг два поста воздушного наблюдения сообщили: приближается группа вражеских бомбардировщиков. Они летели на большой высоте. Не прошло и двух минут, как самолеты, подходя к нашей обороне, начали пикировать. Заговорили наши зенитки, открыли огонь пулеметчики. Сбрасывая бомбы, вражеские самолеты тоже начали строчить из пулеметов. Оглушительные взрывы катились по широкой степи. Столбы дыма, смешанного с землей, подымались высоко к небу.
Это был массированный налет по всем правилам немецкой воздушной тактики. Группа пикировщиков бомбила расположение стрелкового полка в яростном стремлении уничтожить все живое, что есть на земле.
Сознание уже перестало отмечать отдельные взрывы бомб. Звуки слились в один бесконечный гул. Казалось, кто-то невидимый бешено колотил в гигантский барабан над самой твоей головой. Грохот стоял такой, будто на этом маленьком клочке земли гремела вся музыка ада, если она там существует. Какие-то стальные иглы вонзились в ушные раковины и давили на мозг. Это было жестоким испытанием нервов. Я хорошо помнил время, когда многие наши бойцы не выдерживали его, но теперь все вокруг проявляли полнейшее хладнокровие. Наша оборона, закопанная глубоко в землю, изрыгала море огня. Еще минута-две — и вражеские машины, уходя, начали набирать высоту.
Но не успели бойцы осмотреть оружие, как в воздухе появилась новая группа вражеской авиации. Снова ожила наша оборона. Немцев встретил сильный огонь. Стреляли все — артиллеристы, пулеметчики, стрелки. Палил и я из своего трофейного «вальтера», вдавив себя во вздрагивающую стенку траншеи и крича что-то громко и однотонно, начинавшееся словами: «Ах, ты…». Противник прошел на большой высоте, не сбрасывая бомбового груза, и затем, быстро развернувшись, попытался прорваться через стену огня для пикировки. И снова с новой силой завязался жаркий бой пехоты с самолетами.
Опасность пугает меня, как и многих, только в первое мгновение. Потом, убедившись, что ты жив, ничего рокового не случилось, начинаешь вновь верить в свою «исключительность», в счастливую планиду, а так как заветное и всегдашнее свойство характера заставляет тебя еще и подгримировывать остающуюся на дне души робость остротами, то, сколько себя помню, я всегда безудержно острил в моменты испытаний, что и давало мне возможность слыть более или менее храбрым человеком и уж, во всяком случае, не трусом.
Так и тогда, преодолев ощущение «конца света», я щелкал своим «вальтером», и, подобравшись к стрелковой ячейке, где примостился знакомый мне по вчерашнему разговору молоденький боец Сергей Кузнецов — худой, с галочьим ртом, немного испуганными глазами, но бойкий на язык, я прокричал ему на ухо: «Бей дробней — больше будет!» — и только после этого увидел, что Кузнецов не стреляет, а скорчился, втянув голову в плечи.