Льется с кленов листьев медь — страница 6 из 10

С ним. Представь себе, Шура… представь себе городскую площадь, посередине привязанного копытами к колышкам черного козла… вкруг него тройным кольцом очередь из евреев, а хвост ее уходит в глубину ближней улицы…

Пушкин. Постой, князь, я этакого количества евреев враз никогда не видел, и представить себе даже несколько опасаюсь…

Оба смеются.

Иуда. К чему насмешничать. Подобный обряд у многих был: и у арабов сирийских, и у иорданских.

Человек. Их тоже не похвалю. Ну-с, козел желтыми глазами на всё это таращится и понимает, что не к добру идет. Тишина, торжественно очень! Потому что час желанный для каждого – грехи можно сбросить и, стало быть, снова начать. А после ведут козла за пределы города, и дальше в пустыню… и выгоняют, милостивцы, от без еды и питья подыхать.

Иуда. Фарисейское мракобесие.

Пушкин . Отчего, князь, ты про этот нонсенс заговорил?

Человек. Так, к козлу сочувствие просыпается. И еще, когда первый раз увидел, подумал – раз с безответным козлом так могут, с человеком тоже сделают. Да еще с бо́льшим удовольствием.

Открывает пузырь со спиртом и начинает наливать в чашку через ложечку.

Забирай, брат-Пушкин. Иуда…

Иуда. Мне не надо.

Человек. Ты нас уважаешь?

Тот, после секундной паузы, показывает, чтоб наливал.

Человек. (Наливая уже себе). Ты, Шура, в «Полтаве» сказал: «На свете счастья нет, но есть покой и воля». «Воля»… не умом ты это слово поставил, само из глубины пришло? А с каким смыслом оно явилось?

Пушкин. (Помешивая ложкой). Само пришло, верно… а про смысл сейчас думаю…

Человек. (Берет плетеную сеточку с ванильными сухарями и подходит к Иуде). Ты непременно с макания сухаря начинай, увидишь небо в алмазах.

Тот берет сухарь, благодарно кивает. Замечает выпавший из шкафа на пол бинт в обертке, подходит поднимает… шкаф уже закрыт – сует в карман.

Человек одаривает сухарем Пушкина, тот берет почти механически.

Пушкин. Утром с Иудою говорили про наши михайловские края, где севера уже близко, а в них природа себя боле всего сохраняет. И должно же сохраниться чему-то от первоздания, от его первого дня. Вот лишайник у нас или валуны такие непонятные водятся – взгляд притягивают и дальше уводят – за грань, откуда сами взялись. Воля настоящая, где и отсчету времени нет, и всякое событье живет без подчиненья другому. Воля – когда сам неподчинен и не видишь подчиненья нигде ни в чем, так что и мысли об нем уже неоткуда взяться.

Человек. Глубоко твоя воля лежит… и далеко. Да, Иуда?

Иуда. (Кивает, задумчиво, несколько раз)…Только темная она. Сама живет по себе.

Пушкин. И тянуло меня куда-то, где б я мог сам по себе.

Человек. Теперь только понял твою поэму «Цыгане». Всё-то она мне лубком казалась – так ласково ты этот ухватистый народ описал. А стало быть, ты просто на главное указал – свобода человека ничем ограничена быть не может?

Пушкин. Указать на это словами нельзя – а только передать чувством. Не знаю, как получилось…

Человек. (Задумчиво). Получилось… особенно в картинке той, когда со скарбом, ослами идут они ниоткуда и в никуда.

Пушкин. Спасибо, князь, за чуткое ощущенье, определил хорошо: «ниоткуда… в никуда», у свободы нет адресов.

Человек. Да вот вопрос – может быть не очень приятный…

Пушкин. Спрашивай.

Человек. С твоей жизнью противоречие есть. Там свобода эта прежде всего в том показана, что женщина в чувствах вольна и, если что, ее отпустить до́лжно. Наталью, однако же, ты отпускать не думал.

Пушкин. Так не просилась, князь, а вот тебе крест – отпустил бы!.. без злобы и без малого даже укора. Ах, господа! с первых дней – еще женихом, когда с браком уж всё решилось, – тревожило, что похитителем судьбы ее становлюсь, что чужой я, случайный, на помеху другим… Ушла тревожность в первые годы, и с появленьем скорым детей, хлопоты отвлекали о достатке семейном… А потом снова явилось, хотя не было еще врага моего…

Иуда. Дантеса?

Пушкин. (Кивает). И добавилось к этому – вот как нынешним утром, и теперь почти во все дни: просыпаться мне незачем, и вот бы не просыпаться…

Иуда. Хороший вышел чаек, уже можно пить.

Пушкин опускает кончик сухаря, Человек делает тоже самое.

Пушкин. А чай, впрямь, недурен!

Все трое с удовольствием пьют.

Пушкин. «А счастье было так возможно!» Когда в конце «Онегина» так сказал, ведь не про огромное что-то думал, я без метафизики всякой, – о минутах светлых, которые жизнь дари́т, о спокойствии радостном, как сейчас у нас: когда, не заботясь ни о чем, ощущаешь мгновенья до глубины – в них чувство правды, от которого она идет всюду насквозь. Разве сейчас, друзья, мы не счастливы?!

Человек. Даже меня задело. (Допивает чай).

Иуда. Правда и счастье… правда и истина… получается: истина-правда-счастье.

Человек. Три ипостаси? Твой комментарий к догмату о Святой Троице, дружище?

Пушкин. А потом таких светлых минут делалось меньше да меньше. А оттого, что стали отдельно жить друг от друга – поэзия моя и я многогрешный. Даже друзья различать завели манеру: вот Пушкин-поэт, с ним хорошо прогуляться по Невскому или еще где у всех на виду беседу вести, а тот – просто Пушкин, и ну его: еще денег взаймы попросит, зол может стать, невоздержан. За спиной о нем можно сказать… вот, например, карикатурою смотрится рядом с женой.

Человек. Она, Шура, так не считала. И гордилась тобой. Ветреность светская у нее сочеталась с умом вполне основательным.

Пушкин. Ай да князь! Ты словно доглядывал за нами, подслушивал разговоры – совсем неглупа была Наташа, особенно там, где серьезного очень касалось, иной раз удивляла, будто не знаю ее до конца. (Мрачнеет). А эти, (презрительно) свет высший… всё ждали, что закрутиться она – осрамит и себя и меня; с нетерпением ждали, так что у иных разочарованье являлось и гнев – отчего мучит долго их ожиданьем. В лицах у них читал, как по бумаге, и о себе и о ней.

Иуда. Трудно одному против всех.

Пушкин. Трудно, брат, да не сразу я это понял. Думал, как Руслан мой, размету поганое войско. Ан, войска этого столько – оглядеть зренья не хватит.

Человек. Оригинальная картина для баталиста, вид издали: Пушкин на лошади – в сюртуке, прогулочных сапожках легких, в руке дрянь-копьецо, а напротив – слитное, непонятно сколько их, войско, и доспехи, щиты, там, и прочее. Но напасть готовится Пушкин. Любопытно…

Иуда. Что же, если по-другому нельзя?

Человек. Один против всех, по-другому нельзя… Шура, а ты ведь с молодых лет так чувствовал, дуэльничал-то, всё витязей звал на бой от «той стороны»? И наконец, один отыскался.

Пушкин. Удивительно, князь, догадки твои мне лучше понять самого себя помогают – а так и было: две стороны, и на моей пусто; разве кто из друзей иногда там побудет, или милая женщина вдруг заблудится… да всё равно я вполне им не верил. А другая сторона, хорошо ты сравнил, вся в оружии и доспехах: дворцы, именья богатые, властная сила, и презрение ко всему остальному… великий, русский… да приятно, что есть, однако ж без поэзии его без затруднениев проживать можно.

Человек. Оскорбленьем был сам факт их жизни?

Иуда. Нечеловечно, князь!

Человек. Да?.. Вопрос снимается.

Пушкин. (Не обращая внимания, к себе памятью). Ах, как всё не удалось – пал, убит! Уж победитель я на той батальной картине!.. А враг вдруг встает невредимый почти! Ах, не он встал, а судьба моя с черным пятном вместо лица…

После небольшого струнного перебора:

Не жалею, не зову, не плачу,

Все пройдет, как с белых яблонь дым.

Увяданья золотом охваченный,

Я не буду больше молодым.

Пушкин. (Под струнный перебор последних двух строк). Как просто и больно!

Я теперь скупее стал в желаньях,

Жизнь моя, иль ты приснилась мне?

Словно я весенней гулкой ранью

Проскакал на розовом коне.

Пушкин. (Опять под струнный повтор). Кто таков, жив он?

Человек. Удавился.

Все мы, все мы в этом мире тленны,

Тихо льется с кленов листьев медь…

Будь же ты вовек благословенно,

Что пришло процвесть и умереть.

Пушкин. Как светло у него в конце – благословляет сразу и жизнь, и смерть – завидная высота!

Иуда. Ну не вам, Александр Сергеевич, завидовать.

Человек. Да, Шура.

Иуда. И ваш свет высокий, всех, и врага своего, простили.

Человек. (С успокаивающей интонацией). Да.

Пушкин. (С досадой). Не свет высокий ко мне пришел, а с пораженьем смирился, как мне его любезная судьба поднесла. (Встает, говорит напряженно). Что простил, оно так – простил. Чувства свои, однако, куда девать? Поступки могли быть ложные, а чувства, они жизнь моя, они истинные: то радостное, что показалось – убил врага своего, и горькое сразу, оттого что пуля лишь с ног его сбила. Для чего мне такая обида?.. И прощеньем, Иуда, тут ничего не поправишь.

Человек. Я тебя, Сергеич, сочувственно понимаю. Обида, она, в самую глубину бьет. Оскорбление пропустить можно – потому что гадость всегда внизу располагается – для плевка место удобное. Обида – другое совсем, она от измены – будь то близкий кто… иль, как у тебя вот, – судьба. Она защитницей должна быть, а не обидчицей.

Иуда. Обида от непризнания за тобою права естественного. Так ведь эта ошибка чья-то, а не твоя.

Пушкин. (Вздыхая). А враг, прощенный, нейдет от меня, словно еще хочет чего-то… бывает и отдалиться, да совсем не уходит… а то близко-близко… (мучительно напрягается, ищет спинку стула) рядом вот… (садится… и разгибается – глубокий, но легкий, делает вздох): Грустную песню цыган этот спел. Однако удовольствие от вашего отличного чая, князь, этим не отменилось! Да-с, только сбил он меня с мысли какой-то… про что мы?