С восторгом обнаружил он, что любит Гретель не за что-то такое, что счел бы годным в прошлом. Не за разум или достижения. Не за то, что она делала. Он любил ее просто потому, что она есть. Вот это да, думал Яхин-Боаз. Любовь без цели.
Он нанял небольшой фургон, победно перевез ее пожитки из ее комнаты к себе в квартиру. Она утвердила свое семейное положение тем, что прибралась. Осторожно подступила она к беспорядку у него на письменном столе в субботу, когда он прилег вздремнуть. Это может быть опасно, думала она, но я обязана это сделать. Не могу удержаться.
Яхин-Боаз не спал – слышал, как она передвигает все предметы и перекладывает все бумаги у него на столе, вытирая пыль. Плевать, думал он. Даже если она выбросит все в окно, я ее люблю.
При уборке Гретель рассмотрела карту карт.
– Не думаю, что ты сделал ее для своего сына, – произнесла она, когда он рассказал ей о карте. – Мне кажется, ты сделал ее для себя.
– Ты действительно так считаешь? – спросил он.
– Да. И карта привела тебя ко мне, так что я вполне ею довольна.
Яхин-Боаз коснулся гладкой кожи на ее талии, провел пальцем по изгибу ее бедра.
– Поразительно, – сказал он. – Восемнадцать лет я жил, тебя еще и на свете не было. Тебе исполнился годик, когда я женился. Ты так молода!
– Состарь меня, – сказала Гретель. – Израсходуй меня. Сноси меня.
– Я не могу тебя состарить, – ответил Яхин-Боаз. – А вот ты считаешь, будто можешь меня омолодить, а?
– Я ничем не могу тебя сделать, – сказала Гретель, – разве что, наверное, иногда делать тебе удобно. Но я думаю, молодого Яхин-Боаза никогда и не было, пока старый не забрал свою карту и не сбежал. Так что теперь есть Яхин-Боаз, которого прежде никогда не было, и он – у меня.
Порой, едучи в подземных поездах, он видел краем глаза заголовки тех газет, какие читали другие пассажиры. ЯХИН-БОАЗ ВИНОВЕН, гласили они. Когда же он вглядывался заново, слова менялись на обычные международные новости.
6
Боаз-Яхин закончил свой первый рисунок. То была точная полномасштабная копия умирающего льва, двух стрел и двух копий, что убивали его.
Теперь, перенеся линии этого рисунка на другой лист бурой бумаги, он сделал второй рисунок. Такой же, как первый, только одной стрелы во льве больше не было. Она лежала на земле под его задними лапами, как будто промахнулась.
Время от времени поглядывая на снимок, Боаз-Яхин начал обращать больше внимания на колесо. Он помнил бездвижность первоначального камня под его взором и под пальцами, когда он его коснулся. Всегда и навсегда прыгающий умирающий лев, никогда не достигающий великолепного пустоликого царя, что вечно отступал пред ним, вечно уносился к безопасности благодаря высокому колесу, вечно вращающемуся. Никакой разницы в том, что царь нынче так же мертв, как и лев. Царь всегда ускользнет.
– Колесо, – вслух произнес Боаз-Яхин. Ибо все дело в колесе, а колесо – это колесо. Скульптор знал это, а теперь оно стало известно и Боаз-Яхину, когда вращенье его отобрало у него отца и карту, а принесло темную лавку, и колокольчик, и дверь, и ожидание. Боаз-Яхин пожалел о том, что колесо сделалось ему известным. Лучше бы он не признавал колеса.
Боаз-Яхин покачал головой.
– Укусить колесо недостаточно, – произнес он.
Дверь в его комнату стояла открытой, и в проеме возникла мать. Волосы ее были растрепаны, и она, казалось, никак не могла успокоить лицо. В руке она держала нож.
– Все еще для учебы? – спросила она.
– Да, – ответил Боаз-Яхин. – Зачем тебе нож?
– Вскрывать письма, – ответила мать. Умолкла, затем произнесла: – Не надо ненавидеть своего отца. Он болен рассудком, болен душой. Он безумен. В нем чего-то недостает, там пустота, где что-то должно быть.
– Я не ненавижу его, – сказал Боаз-Яхин. – Я, кажется, вообще ничего про него не чувствую.
– Мы поженились слишком молодыми, – сказала она. – Мой дом, дом моих матери и отца, казалось, навис надо мной. Мне хотелось уйти. Но не в то место в пустыне, куда уходили все деньги, не в то место, что было ложью, не в то место, которое никогда не станет зеленым. Они сидели в гостиной, слушали новости по радио. По воскресеньям узор на ковре наполнял меня отчаянием, превращался в джунгли, что поглотят меня. – Она провела рукой перед глазами. – Мы могли бы устроить себе свое зеленое место. Я хотела, чтобы он стал тем, кем мог стать. Хотела, чтобы он оставался самым лучшим, каким бы мог, хотела, чтобы он использовал то, что в нем имелось. Нет. Вечно отворот, вечно неудача. Вечно пустыня и сухой ветер, что все высушивает. Я и сейчас не дурнушка. Некогда я была красива. В ту ночь, когда поняла, что люблю его, я заперлась в ванной и разрыдалась. Знала, что он принесет мне несчастье, ранит меня. Знала. Твой отец – убийца. Он убил меня. Он отобрал твое будущее. Он сумасшедший, но во мне нет к нему ненависти. Он не ведает, что сотворил. Он пропащий, пропащий, пропащий. – Она вышла, закрывая за собой дверь. Боаз-Яхин слушал ее неверные шаги по коридору, вниз по лестнице к себе.
Он завершил второй рисунок и спустился в лавку за очередным листом бурой оберточной бумаги. Почти все карты на стенах в клочья искромсаны ножом. Ящики выдвинуты, а карты разбросаны по полу.
Боаз-Яхин взбежал по ступенькам в комнату матери. Нож лежал на тумбочке у кровати. Рядом стояла пустая склянка из-под снотворного. Мать его то ли спала, то ли была в беспамятстве. Он толком не знал, сколько таблеток оставалось в пузырьке.
– Укусить колесо недостаточно, – сказал Боаз-Яхин, вызывая врача.
7 Яхин-Боазу приснился его отец, который умер, когда Яхин-Боаз первый год учился в университете. Во сне он стоял на отцовых похоронах, но был моложе, чем принимают в университет. Он был маленьким мальчиком и вместе с матерью подошел ко гробу среди цветов, чей аромат крепок и смертоносен. Отец лежал с закрытыми глазами, лицо нарумянено, выглажено и пусто, брови не хмурились, борода торчала вверх пушкой. Руки скрещены на груди, а в мертвой левой руке – свернутая в трубочку карта. Свернули ее рисунком наружу, и Яхин-Боаз видел кусочек голубого океана, кусочек суши, красные линии, синие линии и черные линии, дороги и рельсы. По краю было выведено четким почерком: «Сыну моему Яхин-Боазу». Яхин-Боаз не осмеливался потянуться к карте, не смел забрать ее из мертвой отцовой руки. Он взглянул на мать и показал на карту. Откуда-то из платья она вытащила ножницы, отрезала кончик бороды мертвеца и показала Яхин-Боазу.
– Нет, – сказал Яхин-Боаз матери, которая обратилась его женой. – Я хочу карту. Она оставалась у него в левой руке, а не в правой. Оставлена для меня.
Его жена покачала головой.
– Ты еще слишком мал для такой, – произнесла она. Вдруг стемнело, и они оказались в постели. Яхин-Боаз потянулся, чтобы коснуться ее, обнаружил между ними гроб и попытался его оттолкнуть.
С грохотом упала тумбочка, и Яхин-Боаз проснулся.
– В львиной, а не в правильной, – повторил он на родном языке. – Для меня.
– Что случилось? – спросила Гретель, садясь на кровати. Они всегда разговаривали между собой по-английски. Теперь она не понимала, что он говорит.
– Она моя, я уже большой для нее, – продолжал Яхин-Боаз на своем языке. – Что это за карта, что за океан, что там за время?
– Проснись, – сказала Гретель по-английски. – С тобой все в порядке?
– Что мы за время? – спросил Яхин-Боаз по-английски.
– Ты имеешь в виду, который час? – переспросила Гретель.
– Где время? – настаивал Яхин-Боаз.
– Сейчас четверть шестого, – ответила Гретель.
– Оно совсем не там, – произнес Яхин-Боаз. Сон выпал у него из ума. Он не смог ничего в нем вспомнить.
8
Матери Боаз-Яхина промыли желудок, и два дня она провела в постели.
– Не понимаю, из-за чего столько шума, – сказала она поначалу. – В пузырьке оставалась всего пара таблеток. Я не пыталась себя убить – я просто не могла заснуть, а одной таблетки никогда не хватает.
– А мне откуда было знать? – спросил Боаз-Яхин. – Я только увидел, что ты натворила в лавке, а потом нож и пустую склянку.
Позже мать сказала:
– Ты спас мне жизнь. Вы с врачом спасли мне жизнь.
– Ты, по-моему, говорила, что в пузырьке оставалось всего две таблетки? – спросил Боаз-Яхин.
Мать резко откинула голову, искоса мрачно взглянула на него. Ну и дурак же ты, должно быть, сказал этот взгляд.
Боаз-Яхин не знал, чему верить – истории про две таблетки или мрачному взгляду. Нипочем не угадаешь, что она сейчас отчудит, подумал он. Возьмет и сделается инвалидом, а я заботься о ней. Колокольчик звякает над дверью, а ее голос зовет сверху. Он сбежал и бросил меня прибирать за ним. Те два дня, что мать провела в постели, Боаз-Яхин сидел дома, а по вечерам в дом приходила Лайла и готовила для них.
В темной лавке по ночам Боаз-Яхин предавался любви с Лайлой, на полу между шкафами с картами. В темноте он смотрел на смутный отсвет ее тела, его частей, какие он теперь знал.
– Вот эту карту он у меня отобрать не сумеет, – произнес он. Они засмеялись в темной лавке.
Боаз-Яхин сделал третий рисунок: вновь умирающий лев прыгает на колесницу, кусает колесо. Только теперь обе стрелы не торчали в нем, обе стрелы лежали на земле у него под лапами. Копья все еще были у горла.
Он сделал четвертый рисунок: обе стрелы и одно копье под лапами льва.
Он сделал и пятый рисунок, где обе стрелы и оба копья лежали на земле под лапами льва, а вечером отправился на автобусе в городок около развалин дворца последнего царя. С собой он нес лишь свернутые в рулон рисунки.
Вновь шагал он от автостанции к безмолвной дороге под желтыми фонарями. На сей раз всё: стрекот сверчков, дальний лай собак, камни дорожной обочины у него под ногами – уже не звучало так, будто далеко от всего: все это – звуки того места, где он был.
Подойдя к цитадели, он, как и прежде, перебросил сверток с рисунками через сетчатую ограду и перелез сам. Вновь охранники пили кофе за окном, озаренным лампой дневного света. Под луною подошел он к зданию, где были барельефы львиной охоты. Как и прежде, дверь стояла незапертой.