События, омрачавшие счастье молодоженов, не могли не найти отражения в художественной хронике их отношений — романе «Анна Каренина»: «Другое разочарование и очарование были ссоры. Девин никогда не мог себе представить, чтобы между им и женою могли быть другие отношения, кроме нежных, уважительных, любовных, и вдруг с первых же дней они поссорились, так что она сказала ему, что он не любит ее, любит себя одного, заплакала и замахала руками.
Первая эта их ссора произошла оттого, что Девин поехал на новый хутор и пробыл полчаса долее, потому что хотел проехать ближнею дорогой и заблудился».
Семейные ссоры не укладывались в воображаемую схему взаимоотношений супругов, нарисованную Толстым, однако это не означало их отсутствие. Осознав, что его жена может не только иметь свое собственное мнение, но и отстаивать его, что ее выводы и представления совершенно не совпадают с его собственными, Лев Николаевич был озадачен. Неизвестно, какие именно чувства испытал он во время первой ссоры с Софьей Андреевной, но то, что испытал Левин в схожей ситуации, описано детально: «Но только что она открыла рот, как слова упреков бессмысленной ревности, всего, что мучало ее в эти полчаса, которые она неподвижно провела, сидя на окне, вырвались у ней. Тут только в первый раз он ясно понял то, чего он не понимал, когда после венца гговел ее из церкви. Он понял, что она не только близка ему, но что он теперь не знает, где кончается она и начинается он. Он понял это по тому мучительному чувству раздвоения, которое он испытывал в эту минуту. Он оскорбился в первую минуту, но в ту же секунду он почувствовал, что он не может быть оскорблен ею, что она была он сам. Он испытывал в первую минуту чувство, подобное тому, какое испытывает человек, когда, получив вдруг сильный удар сзади, с досадой и желанием мести оборачивается, чтобы найти виновного, и убеждается, что это он сам нечаянно ударил себя, что сердиться не на кого и надо перенести и утишить боль.
Никогда он с такою силой после уже не чувствовал этого, но в этот первый раз он долго не мог опомниться. Естественное чувство требовало от него оправдаться, доказать ей вину ее; но доказать ей вину значило еще более раздражить ее и сделать больше тот разрыв, который был причиною всего горя. Одно привычное чувство влекло его к тому, чтобы снять с себя и на нее перенести вину; другое чувство, более сильное, влекло к тому, чтобы скорее, как можно скорее, не давая увеличиться происшедшему разрыву, загладить его. Оставаться с таким несправедливым обвинением было мучительно, но, оправдавшись, сделать ей больно было еще хуже. Как человек, в полусне томящийся болью, он хотел оторвать, отбросить от себя больное место и, опомнившись, чувствовал, что больное место — он сам. Надо было стараться только помочь больному месту перетерпеть, и он постарался это сделать».
«Милые бранятся — только тешатся», — гласит известная поговорка. К чете Толстых она не имела никакого отношения, Дев Николаевич и Софья Андреевна переживали ссоры очень болезненно.
Семейная жизнь задается с первых дней, если оба супруга, пусть и в разной мере, умеют уступать друг другу и способны прощать друг другу то, что лучше поскорее предать забвению. Иначе начало супружества будет похоже на медовый месяц Левина и Кити: «Вообще тот медовый месяц, то есть месяц после свадьбы, от которого, по преданию, ждал Левин столь многого, был не только не медовым, но остался в воспоминаниях их обоих самым тяжелым и унизительным временем их жизни. Они оба одинаково старались в последующей жизни вычеркнуть из своей памяти все уродливые, постыдные обстоятельства этого нездорового времени, когда оба они редко бывали в нормальном настроении духа, редко бывали сами собою».
«Раз Дев Николаевич мне высказал мудрую мысль по поводу наших ссор, которую я помнила всю нашу жизнь и другим часто сообщала, — вспоминала много позже Софья Андреевна. — Он сравнивал двух супругов с двумя половинками листа белой бумаги. Начни сверху их надрывать или надрезать, еще, еще... и две половинки разъединятся совсем.
Так и при ссорах, каждая ссора делает этот надрез в чистых и цельных, хороших отношениях супругов. Надо беречь эти отношения и не давать разрываться.
Трудно мне было обуздать себя, я была вспыльчива, ревнива, страстна. Сколько раз после вспышки я приходила к Льву Николаевичу, целовала его руки, плакала и просила прощения.
В его характере этой черты не было. Гордый и знающий себе цену, он, кажется, во всей своей жизни сказал мне только раз “прости”, но часто даже просто не пожалеет меня, когда почему-нибудь обидел меня или замучил какой-нибудь работой. Странно, что он даже не поощрял меня никогда ни в чем, не похвалил никогда ни за что. В молодости это вызывало во мне убеждение, что я такое ничтожество, неумелое, глупое создание, что я все делаю дурно. С годами это огорчало меня, к старости же я осудила мужа за это отношение. Это подавляло во мне все способности, это часто меня заставляло падать духом и терять энергию жизни.
Неужели я так-таки ничего хорошо не делала? А как я много старалась».
Она действительно старалась, старалась изо всех сил, старалась угодить, старалась заслужить похвалу, старалась изменить жизнь мужа в соответствии со своими собственными представлениями.
Однажды, в самом начале замужества, ей это удалось...
«Так называемое самоотвержение, добродетель есть только удовлетворение одной болезненно развитой склонности. Идеал есть гармония. Одно искусство чувствует это. И только то настоящее, которое берет себе девизом: нет в мире виноватых. Кто счастлив, тот прав! Человек самоотверженный слепее и жесточе других». Так Толстой оправдывал свой отказ от былой, в некотором роде самоотверженной, деятельности на пользу народа. Вскоре после женитьбы Лев Николаевич отказался от мысли об обучении крестьянских детей и издании педагогического журнала («Журнал решил кончить, школы тоже — кажется. Мне все досадно и на мою жизнь, и даже на нее»). Причин охлаждения к педагогике было несколько, начиная с того, что педагогический журнал «Ясная Поляна» не вызвал мало-мальски серьезного общественного интереса, и заканчивая тем, что занятия в школах шли с перебоями, поскольку крестьянским детям во время полевых работ учиться было некогда. Но главную роль в этом переломе мировоззрения сыграла Софья Андреевна, ревновавшая мужа не только к смазливым крестьянкам (к тому, надо сказать, у нее были все основания, достаточно вспомнить яснополянскую крестьянку Аксинью, которая была любовницей Толстого в течение трех лет, предшествовавших его женитьбе, и родившую от него сына Тимофея, весьма похожего на отца), но и к «народу» вообще. «Он мне гадок со своим народом, — писала Софья Андреевна на третьем месяце супружества. — Я чувствую, что или я, т. е. я, пока представительница семьи, или народ с горячей любовью к нему А. Это эгоизм. Пускай. Я для него живу, им живу, хочу того же, а то мне тесно и душно здесь... А если я его не занимаю, если я кукла, если я только жена, а не человек, так я жить так не могу и не хочу».
«Душно» ей было не только в переносном, но и в прямом смысле — учителя нещадно курили в гостиной, а молодая графиня, вдобавок бывшая беременной, совсем не могла выносить табачного дыма. «Сначала я всегда присутствовала при совещаниях Льва Николаевича с учителями школ, но вскоре, сделавшись беременна, я не могла выносить табак, — вспоминала она. — Я вообще всю жизнь его не выносила, и потом Лев Николаевич неоднократно бросал в жизни курить, но снова возвращался к закоренелой своей привычке и только к старости совсем бросил курить.
В то время маленькая гостиная или столовая наполнялась сразу таким дымом от куренья шести мужчин, что у меня темнело в глазах, я убегала, поднималась рвота, и я ложилась у себя в спальне одна, огорченная, что не могу участвовать в интересах и делах Льва Ни -колаевича».
Это была первая победа, одержанная женой над мужем. Первая, заодно ставшая и последней.
В дневниках Толстого, еще накануне свадьбы, Соня прочла слова «Влюблен как никогда!», посвященные Аксинье, и все никак не могла их забыть. Богатое воображение рисовало ей шокирующе сладострастные картины с участием любвеобильного мужа и его любовницы-пейзанки. Молодая графиня не могла спокойно смотреть на Аксинью, то и дело попадавшуюся ей на глаза. «Мне кажется, я когда-нибудь себя хвачу от ревности, — написала она в дневнике на третьем месяце замужества. — “Влюблен как никогда!” И просто баба, толстая, белая, ужасно. Я с таким удовольствием смотрела на кинжал, ружья. Один удар — легко. Пока нет ребенка. И он тут, в нескольких шагах. Я просто как сумасшедшая. Ему кататься. Могу ее сейчас же увидать. Так вот как он любил ее. Хоть бы сжечь журнал его и все его прошедшее.
Приехала — хуже, голова болит, расстроена, а душу давит, давит. Так хорошо, привольно было на воздухе, широко. И думать хочется широко, и дышать широко, и жить. А жизнь такая мелочная. Любить трудно, а любишь так, что дух захватывает, что всю жизнь бы душу положила, чтоб не прошла она ни с чьей стороны. И тесен, мал тот мирок, в котором я живу, если исключить его. А соединить нам мирки наши в один нельзя. Он так умен, деятелен, способен, и потом это ужасное, длинное прошедшее. А у меня оно маленькое, ничтожное... Читала начала его сочинений, и везде, где любовь, где женщины, мне гадко, тяжело, я бы все, все сожгла. Пусть нигде мне не на-помнится его прошедшее. И не жаль бы мне было его трудов, потому что от ревности я делаюсь страшная эгоистка. Если б я могла и его убить, а потом создать нового, точно такого же, я и то сделала бы с удовольствием» .
Какой смысл убивать, чтобы затем создать нового, точно такого же, ничем не отличающегося от старого? Впрочем, нет — отличающегося, ведь новый, только что созданный, не имел бы в прошлом никаких романов.
Ревность к Аксинье никак не могла угаснуть. Напротив — разгоралась все сильнее и сильнее. Молодая графиня не знала покоя ни днем, ни ночью. «Я сегодня видела такой неприятный сон, — спустя некоторое время писала она в дневнике. — Пришли к нам в какой-то огромный сад наши ясенские деревенские девушки и бабы, а одеты