Лев Толстой и жена. Смешной старик со страшными мыслями — страница 25 из 49

Действительно, вряд ли «заботы детской присыпки» можно сравнить с «поэзией любви, мысли и деятельности народной». Хотя бы потому, что детская присыпка вполне материальна, в отличие от «поэзии любви и т. п.».

«Тяжело мне будет описывать событие рождения моего первого ребенка, событие, которое должно было внести новое счастье в нашу семью и которое вследствие разных случайностей было сплошным страданием, физическим и нравственным... — вспоминала Софья Андреевна. — Няни у нас не было: Лев Николаевич очень строго требовал, чтобы я сама и кормила и ходила за ребенком после того, как уедет акушерка. Я еще повиновалась ему беспрекословно и считала еще тогда все его желания и мысли безусловно непогрешимыми и несомненно хорошими».

Сразу же после родов супруги серьезно поссорились. Лев Николаевич считал, что каждая мать должна кормить своего ребенка самостоятельно, без посторонней помощи и убеждал в том свою жену. Та соглашалась с ним, несмотря на то, что в светском обществе того времени было принято прибегать к услугам кормилиц. Однако кормление оказалось для молодой матери очень болезненным, а развившийся вскоре воспалительный процесс сделал его невозможным. Несмотря на то, что кормить грудью Софье Андреевне запретили врачи, Лев Николаевич пришел в ярость. Как его жена могла осмелиться прибегнуть к медицинскому предлогу, позволяющему ей отказаться от исполнения своих материнских обязанностей? Почему она не хочет исполнять роль матери так, как это делают женщины из народа? К тому же Льву Николаевичу не нравилось, что посторонний мужчина, пусть даже и-врач, прикасается к груди его жены — он был ревнив.

«Я падаю духом ужасно, — писала в дневнике Софья Андреевна. — Я машинально ищу поддержки, как ребенок мой ищет груди. Боль меня гнет в три погибели. Лева убийственный...

...Боль усилилась, я, как улитка, сжалась, вошла в себя и решилась терпеть до крайности...

...Уродство не ходить за своим ребенком; кто же говорит против? Но что делать против физического бессилия?..

...Поправить дело я не могу, ходить за мальчиком буду, сделаю все, что могу, конечно^ не для Левы, ему следует зло за зло, которое он мне делает».

Она все же не выдержала и взяла кормилицу, и тогда Лев Николаевич, в знак протеста, перестал бывать в детской. «Льву Николаевичу не удавалось победить в себе неприязненное чувство к детской с кормилицей и няней... — вспоминала Татьяна Берс. — Когда Лев Николаевич входил в детскую, на его лице проглядывала брюзгливая неприязнь».

«С утра я прихожу счастливый, веселый, и вижу графиню, которая гневается и которой девка Душка расчесывает волосики, и мне представляется Машенька в ее дурное время, и все падает, и я, как ошпаренный, боюсь всего и вижу, что только там, где я один, мне хорошо и поэтично. Мне дают поцелуи, по привычке нежные, и начинается придиранье к Душке, к тетеньке, к Тане, ко мне, ко всем, и я не могу переносить этого спокойно, потому что все это не просто дурно, но ужасно, в сравнении с тем, что я желаю. Я не знаю, чего бы я не сделал для нашего счастия, а сумеют обмельчить, опакостить отношения так, что я как будто жалею дать лошадь или персик. Объяснять нечего. Нечего объяснять...» — писал в дневнике Лев Николаевич и добавлял, скорее всего не для себя, а для жены: «А малейший проблеск понимания и чувства, и я опять весь счастлив и верю, что она понимает вещи, как и я. Верится тому, чего сильно желаешь. И я доволен тем, что только меня мучают».

Придирки Сони к ее младшей сестре Тане были вполне обоснованы. «Сестра Таня слишком втирается в нашу жизнь», — писала в дневнике Соня. И еще писала она во время беременности о поведении мужа: «Он уходил и уезжал от меня, проводя весело время с моей веселой, здоровой сестрой Таней». Таня Берс очень часто наезжала в Ясную Поляну, проводя больше времени со Львом Николаевичем, чем в компании сестры. Она даже охотилась вместе с Толстым — очаровательная, грациозная, юная и не беременная... Можно представить себе те чувства, которые испытывала к чересчур резвой сестре молодая графиня.

Отголоски неладов между супругами докатились и до Москвы. В ответ на жалобные письма дочери Андрей Евстафьевич выступил довольно резко, написав: «Я вижу, что вы оба с ума сошли, и что мне придется к вам приехать, чтобы привести вас в порядок... Перестань дурить, любезная Соня, успокойся и не делай из мухи слона... Будь уверен, мой друг, Лев Николаевич, что твоя натура никогда не преобразуется в мужичью, равно и натура жены твоей не вынесет того, что может вынести Пелагея, отколотившая мужа и целовальника в кабаке около Петербурга... Ходи, Таня, по пятам за твоей неугомонной сестрицей, брани ее почаще за то, что она блажит и гневит Бога, а Левочку просто валяй, чем попало, чтобы умнее был. Он мастер большой на речах и писаньях, а на деле не то выходит. Пускай-ка он напишет повесть, в которой муж мучает больную жену и желает, чтобы она продолжала кормить своего ребенка; все бабы забросают его каменьями».

«Уже час ночи, я не могу спать, еще меньше идти спать в ее комнату с тем чувством, которое давит меня, а она постонет, когда ее слышат, а теперь спокойно, храпит, — писал Толстой вскоре после «отеческого внушения» доктора Берса. — Проснется и в полной уверенности, что я несправедлив и что она несчастная жертва моих переменчивых фантазий, — кормить, ходить за ребенком. Даже родитель того же мнения. Я не дал ей читать своего дневника, но не пишу всего. Ужаснее всего то, что я должен молчать и будировать, как я ни ненавижу и ни презираю такого состояния. Говорить с ней теперь нельзя, а может быть, еще все бы объяснилось».

Далее следует вывод: «Нет, она не любила и не любит меня. Мне это мало жалко теперь, но за что было меня так больно обманывать».

3 августа 1863 года, записав в дневнике очередную порцию претензий к мужу, Софья Андреевна заканчивает так: «Дождь пошел, я боюсь, что он простудится, я больше не зла. Я люблю его. Спаси его Бог». Нельзя с уверенностью сказать, что это было — проявление любви или всего лишь хитрость жены, желающей примирения с мужем? Но тем не менее добрые слова возымели действие — прочитав их, Толстой в раскаянии написал: «Соня, прости меня, я теперь только знаю, что я виноват и как я виноват! Бывают дни, когда живешь как будто не нашей волей, а подчиняешься какому-то внешнему непреодолимому закону. Такой я был эти дни насчет тебя. И кто же... я. А я думал всегда, что у меня много недостатков и есть одна десятая часть чувства и великодушия. Я был горд и жесток и к кому же? — К одному существу, которое дало мне лучшее счастье жизни и которое одно любит меня. Соня, я знаю, что это не забывается и не прощается; но я больше тебя знаю и понимаю всю подлость свою. Соня, голубчик, я виноват, но я гадок... во мне есть отличный человек, который иногда спит. Ты его люби и не укоряй, Соня».

В пылу ссоры, разгоревшейся чуть ли не сразу же по написании этих строк, Толстой пришел в ярость и попытался вычеркнуть их. В самом низу исчерканной страницы сохранилась приписка, сделанная рукой Софьи Андреевны: «Я заслужила эти несколько строк нежности и раскаяния, но в минуту гнева он отнял их у меня, я даже не успела их прочитать».

Лев Николаевич в семейной жизни оказался тираном, не выносящим возражений и не переносящим неповиновения. Жить с таким человеком, разумеется, было тяжело. Конечно же, Софье Андреевне хотелось каким-то образом защититься от деспотизма, противостоять ему, сохраняя за собой пусть и сильно урезанное право на самостоятельность. Она была умной и образованной женщиной, воспитанной в европейских традициях, весьма и весьма далеких от патриархальных традиций времен «Домостороя», предписывающих жене во всем повиноваться своему мужу.

Софья Андреевна нашла оригинальный способ защиты — она примерила на себя роль жертвы, вжилась в нее и, раз подняв знамя жертвенной любви, уже никогда больше не опускала его. Софья Андреевна жертвовала собой убежденно и со вкусом. Надо признать, что она интуитивно избрала наилучшее оружие, против которого ее муж оказался бессилен. Жертвенная любовь опутывала его по рукам и ногам, сдерживала, сковывала, и не было никакой возможности отделаться от этого навязчивого чувства, нельзя было одолеть его. Воистину, тот, кто добровольно приносит себя в жертву, становится непобедимым.

Время от времени Льва Николаевича станет посещать желание спасаться бегством, бежать куда глаза глядят, лишь бы подальше от дома, от семьи, от жены. Однажды, на закате жизни, он решится осуществить свое намерение и покинет Ясную Поляну в поисках долгожданного покоя. Вслед за ним отправится письмо жены, пропитанное той же приторно-вязкой патокой, которая заполнила весь дом. Дом, когда-то бывший родным, а теперь такой чужой и опостылевший.

«Левочка, голубчик, вернись домой, милый, спаси меня от вторичного самоубийства, — писала жена. — Левочка, друг всей моей жизни, всё, всё сделаю, что хочешь, всякую роскошь брошу совсем; с друзьями твоими будем вместе дружны, буду лечиться, буду кротка, милый, милый, вернись, ведь надо спасти меня, ведь и по Евангелию сказано, что не надо ни под каким предлогом бросать жену. Милый, голубчик, друг души моей, спаси, вернись, вернись хоть проститься со мной перед вечной нашей разлукой.

Где ты? Где? Здоров ли? Левочка, не истязай меня, голубчик, я буду служить тебе любовью и всем своим существом и душой, вернись ко мне, вернись; ради Бога, ради любви божьей, о которой ты всем говоришь, я дам тебе такую же любовь смиренную, самоотверженную! Я честно и твердо обещаю, голубчик, и мы всё опростим дружелюбно; уедем, куда хочешь, будем жить, как хочешь.

Ну прощай, прощай, может быть, навсегда.

Твоя Соня.

Неужели ты меня оставил навсегда? Ведь я не переживу этого несчастья, ты ведь убьешь меня. Милый, спаси меня от греха, ведь ты не можешь быть счастлив и спокоен, если убьешь меня.

Левочка, друг мой милый, не скрывай от меня, где ты, и позволь мне приехать повидаться с тобой, голубчик мой, я не расстрою тебя, даю тебе слово, я кротко, с любовью отнесусь к тебе.