Лев Толстой. Психоанализ гениального женоненавистника — страница 8 из 37

и думать: а что, если туда броситься? Или приставить ко лбу заряженный пистолет и думать: а что, ежели нажать гашетку? Или смотреть на какое-нибудь очень важное лицо, к которому все общество чувствует подобострастное уважение, и думать: а что, ежели подойти к нему, взять его за нос и сказать: «А ну-ка, любезный, пойдем?»

В голове у меня всплыла цитата из записанных мною лекций приват-доцента Ганнушкина, сказанная им по поводу одного из описанных им патологических характеров: «Чувство симпатии и сострадания, способность вчувствоваться в чужие переживания им недоступны. Отсутствие этих чувств в соединении с крайним эгоизмом делает их морально неполноценными и способными на действия, далеко выходящие не только за рамки приемлемого в нормальных условиях общежития, но и за границы, определяемые уголовным законом».

И я снова обратился к «Запискам сумасшедшего». Герой этой короткой повести с предельной откровенностью описывал, как лет с четырнадцати, когда проснулась в нем половая страсть и он отдался пороку, то есть, по всей видимости, начал мастурбировать, – все это прошло, и припадки прекратились. Потом с возрастом он стал знать женщин – и был совершенно здоров. Он жил обычной жизнью, служил немного, сошелся с будущей женой и жил в деревне, воспитывал детей, хозяйничал и был мировым судьей. Но спустя лет десять после свадьбы – началось снова…

Казалось, что в этом описании вкратце и в художественной форме изложена фрейдовская концепция психоневрозов. Налицо повышенная эмоция любви в детстве, не находящая себе достаточного удовлетворения, при испытывании несовместимых с нею впечатлений возникает психологический конфликт и его конверсия в область телесных иннерваций, – отсюда припадки. С появлением сексуальных желаний в подростковом возрасте возникает возможность оттока нереализованных эмоций путем мастурбации. Путем половых сношений достигается полное здоровье, вернее, ремиссия, так как затем неудовлетворенность семейной жизнью, при сохранении верности своей жене, приводит к психоневрозу, который характеризуется множественными нарушениями мышления, чувств, личностных установок и поведения. Я видел многие симптомы этого состояния: резкие перемены настроения, гневливость, сильное возбуждение или, наоборот, – депрессии и тревожные состояния, не поддающиеся произвольному контролю постоянно возникающие мысли; осознанные иррациональные страхи… Но были и другие признаки, противоречащие этому диагнозу. Симптоматика психоневроза воспринимается пациентом как чуждая его Я и даже непонятная. Здесь же этого не было вовсе. А именно чуждость Я является важным признаком, отличающим психоневротические расстройства от характерологических, в пользу которых говорила и родословная графа.

Вторым вопросом, интересовавшим меня как врача, было правильно классифицировать припадки, которым был подвержен в юности граф Толстой и которые стали повторяться с ним и в последние годы. Проанализировав детали, я пришел к выводу, что было бы ошибочно эти припадки истолковывать как чисто истерические. Это было бы верно, если б мы не имели ряд других симптомов в истории болезни, указывающих на другую природу болезни, куда эти истерические или психогенные реакции входят компонентом.

Я продолжал читать и отметил, что писатель поведал, что каждому припадку предшествовало особое состояние: «…Мне становится больно и страшно, и непонятно, и ужас, холодный ужас находит на меня…» То есть описываемые припадки с конвульсиями следовали как разряд нарастающего аффекта. Самый аффект продолжался длительный период времени и разряжался, кроме того, еще до припадка импульсивными действиями и затемнением сознания, носящим уже характер сумеречного состояния. Все это вкупе определенно указывало на эпилептоидный характер как самого судорожного припадка, так и всех тех психических переживаний, которые предшествовали этому припадку.


Приват-доцент Ганнушкин, чьи лекции в Петербурге я исправно посещал, относил эпилептоидов к патологическим психопатическим характерам. Характерными свойствами этого типа психопатов наш российский психиатр считал: во-первых, крайнюю раздражительность, доходящую до приступов неудержимой ярости, во-вторых, приступы расстройства настроения (с характером тоски, страха, гнева) и, в-третьих, определенно выраженные так называемые моральные дефекты (антисоциальные установки). Обычно это люди очень активные, односторонние, напряженно-деятельные, страстные, любители сильных ощущений, очень настойчивые и даже упрямые. Некоторые из этих характеристик явно соответствовали натуре графа Толстого. Его разногласия с официальной церковью вполне могли быть названы антисоциальной установкой, а расстройства настроения я наблюдал лично. Однако пока делать выводы было рано.


Далее Ганнушкин утверждал, что в состоянии аффекта эпилептоиды склонны терять самообладание. Они делаются агрессивными и импульсивными. Описания именно таких происшествий находил я в повести Толстого: …«Мне хотелось буянить и сделать какую-нибудь молодецкую штуку», «Кровь с необыкновенной силой прилила к моему сердцу, я почувствовал, как крепко оно билось, как краска сходила с моего лица и как совершенно невольно затряслись мои губы. Я должен был быть страшен в эту минуту, потому что St. Jerome, избегая моего взгляда, быстро подошел ко мне и схватил за руку; но только что я почувствовал прикосновение его руки, мне сделалось так дурно, что я, не помня себя от злобы, вырвал руку и из всех моих детских сил ударил его.

– Что с тобой делается? – сказал, подходя ко мне, Володя, с ужасом и удивлением видевший мой поступок.

– Оставь меня, – закричал я на него сквозь слезы, – никто вы не любите меня, не понимаете, как я несчастлив! Все вы гадки, отвратительны, – прибавил я с каким-то исступлением, обращаясь ко всему обществу.

Но в это время St. Jerome с решительным и бледным лицом снова подошел ко мне, и не успел я приготовиться к защите, как он уже сильным движением, как тисками, сжал обе мои руки и потащил куда-то. Голова моя закружилась от волнения; помню только, что я отчаянно бился головой и коленками до тех пор, пока во мне были еще силы; помню, что нос мой несколько раз натыкался на чьи-то ляжки, что в рот мне попадал чей-то сюртук, что вокруг себя со всех сторон я слышал присутствие чьих-то ног, запах пыли и violette, которою душился St. Jerome.

Через пять минут за мной затворилась дверь чулана»…

Переночевав в наказание в темном чулане, назавтра он был приведен к бабушке с тем, чтобы просить повинную, но вместо этого его аффект разразился судорожным припадком.


Я заложил в книге нужные страницы и сделал пометки и своем блокноте.

Кухарка подала щи и пирожки с требухой. Пообедав, я немного отдохнул, затем отправился в амбулаторию, где принял несколько больных и к вечеру снова отправился к своему важному пациенту. Увы, состояние его оставалось тяжелым. С 9 часов начался озноб, и жар стал усиливаться. Он стонал, метался и жаловался на головную боль. К ночи температура была уже 39,8, водочные и уксусные компрессы сбивали ее лишь ненадолго. Больному давали чай с малиной и липовый отвар, но и это помогало мало. Лишь ближе под утро состояние его несколько стабилизировалось, и Лев Николаевич уснул. Убедившись, что непосредственной опасности нет, я оставил его на попечение доктора Маковицкого, а сам ушел домой – спать.

Глава 32 ноября

На другой день утром, 2-го ноября, приехал в Астапово Владимир Григорьевич Чертков и тотчас прошел ко Льву Николаевичу. Среднего роста, красивый черноволосый, этот человек привлекал к себе внимание. Несмотря на простую одежду, в духе учений Льва Толстого, было видно, что Чертков о своей внешности заботится: был в нем некий лоск, аристократичность, умение держаться, и это сразу выдавало в нем интеллигента и столичного жителя. Руки его были в черных перчатках.

– Экзема, – коротко пояснил он.

Обаятельно улыбнувшись, он подал руку Александре Львовне, поздоровался с Душаном Петровичем. И я заметил, что оба они сразу как-то притихли и принялись смотреть на приехавшего господина снизу вверх, словно ожидали от него указаний.

Лев Николаевич очень обрадовался, приподнялся на подушках и протянул вошедшему руку, Чертков осторожно поцеловал ее. Больной прослезился и тотчас же стал расспрашивать гостя о чем-то, называя его «милым другом», жаловался на слабость, спрашивал о какой-то Гале, как потом выяснилось – супруге Черткова и о его матери. Я полюбопытствовал, не скрою, и подошел, как бы для того, чтобы проверить пульс, – он оказался частым. Дыхание больного было тяжелым и хриплым.

– Болеть тяжело, – произнес Толстой, обращаясь ко мне. – Обморок гораздо лучше: ничего не чувствуешь, а потом проснулся, и все прекрасно.

Вскоре он заговорил о том, что в эту минуту, очевидно, его больше всего тревожило. С особенным оживлением он сказал новому гостю, что нужно принять все меры к тому, чтобы Софья Андреевна не приехала к нему. Чертков спокойно и убедительно сообщил, что Софья Андреевна не станет против его желания добиваться свидания с ним. Это весть явно принесла больному облегчение, и он больше не спрашивал о жене. Они заговорили о жизни в каких-то Телятниках, где в двухэтажном доме на первом этаже жили «соратники» – секретари и другая обслуга, всего человек двадцать. Они к презирали собственность и комфорт, спали на полу, на одной соломе. Все обедали за длинным столом вместе с хозяевами, но ели разные блюда, в зависимости от того, кто на какой общественной ступени находится. Простым людям – сторожам, прачкам, работникам подавали кашу с постным маслом, а другим более изысканные блюда, но на это никто не обижался.

– Роль благодетеля я не разыгрываю, так как чувствую окрестное население моим благодетелем, а не наоборот, – утверждал Чертков.

Потом Чертков принялся рассказывать про свою жену и сына, который не хотел ни учиться, ни мыться, говорил, что жить по-мужичьи можно, только полностью опростившись. Слушать его было весьма занимательно, но тут в дверь постучал мальчик: меня срочно вызвали к другому пациенту, я был вынужден покинуть квартиру Озолина и не знаю, чем закончилась их беседа.