Лев Толстой — страница 5 из 125

Сверкает солнце.

За бабушкой стоит Тихон – бывшая флейта в оркестре дедушки, перемигивается с детьми, размахивает тарелкой.

Бабушка оглянулась. Тихон стоит, как мраморная статуя домашней работы, полуприжав к синему сюртуку желтоватую тарелку.

Милашка – совсем маленький. Он болтает усиленно под столом толстыми ножками, обутыми в белые нитяные чулки, связанные Прасковьей Исаевной. На ногах грубые башмаки, сшитые глухим Алексеем-сапожником, с шелковыми бантиками.

Все друг про друга все знают.

Кушанья самые простые и понятные: щи, каша, картофель печеный, репа, куры с огурцами, творог со сметаной, оладьи, хворостинки – сухое печенье.

За стульями господ – лакеи: бывшие флейты, гобои, виолончели, скрипки, альты, барабаны умолкнувшего оркестра деда Волконского.

Когда окончится обед, пойдет Лева к Прасковье Исаевне в маленькую комнату.

Дым очаковского курения

Старый дом, построенный отцом Толстого, давно снят, фундамент ушел в землю, выросли большие деревья, которые кронами своими поднялись над крышей, когда-то перекрывавшей двухсветный зал.

Но Толстой любил воспоминания об этом барском доме. Вспоминал он этот дом как-то укоризненно и идиллию старого недолгого великолепия вставлял в рассказы о давних обидах дворовых людей.

Прасковья Исаевна была ключницей старого дома, и у нее всегда были приготовлены для детей сладости и рассказы. Прасковья Исаевна принимала детей, когда они приходили к ней, ласково и разговаривала с ними о старине и о храбром генерале – их деде, как ходил он под Очаков воевать турка.

Любила когда-то Прасковья Исаевна Фоку Демидыча – это было тогда, когда играл большой дедушкин оркестр и в нем Фока был второй скрипкой. Ходил скрипач в высоких чулках, в башмаках с пряжками и носил на голове пудреный белый парик, как и барин, а Паша пришла из деревни – была толстая, веселая. Потом получила она башмаки, приставили ее нянькой к Марье Николаевне; часто она встречалась с Фокой, полюбила его и пришла к бровастому генералу робко просить позволения выйти за Фоку замуж.

Генерал тряхнул черно-седой головой без парика, сказал Паше, что она неблагодарная, и сослал девку в наказанье скотницей в степную деревню. Через шесть месяцев вернули ее, была она опять босиком и в затрапезке, пала генералу в ноги, просила прощенья за свою дурь, и вернули ей милость и ласку. Служила она еще двадцать лет. Стала она Прасковьей Исаевной, начала носить чепец, и, когда барышня вышла замуж, дала она Прасковье Исаевне вольную и обещала пенсион ежегодный в триста рублей. Но пенсиона и вольной Паша не взяла. Она осталась в доме, где служил седой Фока, уже снявший парик. Осталась ключницей. О старой любви говорила как о дури, заперла ее и ключ забросила.

Много она видала, смотрела на то, как барышня ее стала барыней, удивлялась тому, что дарит она своей подруге-англичанке деревни с крепостными.

Добрая барыня – с хорошим, крепким характером. Деревню ей не позволили подарить родственники, так она подарила семьдесят пять тысяч рублей.

Барыням тоже жить трудно. Вот барышня Татьяна Александровна Ергольская – чем не барыня? Внучка князя Николая Ивановича Горчакова, а бедна. Не смогла выйти замуж. Хорошо, что Марья Николаевна, доброй души человек, ее держала в доме, а тоже своего счастья у Татьяны Александровны нет.

– Прасковья Исаевна, а дедушка как воевал? Верхом? – спрашивает Лева.

– Он всячески воевал – и на коне и пеший. Зато генерал-аншеф был.

И Лева смотрит на вещи, ими забита вся комната Прасковьи Исаевны, болтает свой вздор:

– Буду я генералом, женюсь на чудесной красавице, куплю рыжую лошадь, построю стеклянный дом и выпишу родных Федора Ивановича из Саксонии.

А Прасковья Исаевна качает чепчиком и отвечает:

– Да, мой батюшка, да…

Потом открывает голубой сундук – мальчик видит снизу крышку, на которой внутри наклеена картинка с помадной баночки, рисунок Сережи и изображение какого-то гусара, и достает для мальчика винную ягоду и карамельку. А потом вынимает курение, зажигает от лампадки бумажку, от бумажки смолку и помахивает ею.

– Это, батюшка, еще очаковское курение, когда наш покойный дедушка, царствие ему небесное, по турку ходили – вот оттуда привезли. Вот уже последний кусочек остался… – вздыхает старуха.

Фанфаронова гора

– Девочек на ту гору возьмем после, – шепчутся мальчики, – идти далеко.

Ее отсюда не видно.

Там живут, не прилаживаясь, не разламываясь, не пригибаясь, и никогда не шепчутся, и дверей не запирают.

Мужичьи избы все с трубами, и собаки всегда берут волка.

Так вечером сказал изумительный старший брат Николенька – предмет непрестанного изумления Левы. Мальчик двенадцати лет объявил всем, что у него есть тайна, и, когда она откроется, все люди сделаются счастливыми, не будет никаких неприятностей, никто ни на кого не будет сердиться и все будут любить друг друга, все сделаются муравейными братьями. Вероятно, Николенька слыхал или читал в отцовской библиотеке о моравских братьях, которые жили праведной жизнью, имея общее имущество, но в детском пересказе моравские братья обратились в мура-вейных. Слово «муравейные» детям нравилось; они видали, хорошо знали длинные дорожки, проложенные муравьями в траве.

Лев Николаевич до смерти своей любил смотреть на муравьев и утешался в последний год жизни, сидя на скамейке, рассматривая беспрерывную, лишенную ссор жизнь муравьиных семейств.

У детей была даже игра в муравейных братьев. Эта игра «состояла в том, что садились под стулья, загораживали их ящиками, завешивали платками и сидели там в темноте, прижимаясь друг к другу».

В доме Толстых старшие помнили о масонах, хотя в списках масонов потом не нашли ни имени деда, генерал-аншефа, ни имени отца Толстого. Масонство существовало под запретом императоров, которые распустили масонские ложи. В изустном предании, почти в сказке, масонские предания очистились, как очищаются быстрые реки, извиваясь среди полянок, отбрасывая мусор на берега и мелея.

Масонские правила приема в общество были сопряжены со сложными, странными и таинственными обрядами.

Дети стремились в своем живом воображении к иной жизни, полной любви к людям и доброты, к жизни, лишенной постыдных тайн, угроз, к жизни, на которую можно было бы смотреть, все понимая.

Николенька объявил, что существуют муравейные братья и есть условия приема к этим братьям. Условия приема были следующие: во-первых, надо было стать в угол и не думать о белом медведе.

Лева уже становился в разные углы в разных комнатах и все старался, но никак не мог не думать о белом медведе.

Второе условие было: пройти, не оступившись, по щелке между половицами, а третье условие – в продолжение года не видеть зайца – ни живого, ни мертвого, ни жареного на столе. Надо было еще поклясться никому не открывать тайн муравейного братства.

Когда соберутся муравейные братья, когда забудут они о белом медведе и обо всем плохом и станут хорошие, то Николенька возьмет зеленую палочку, на которой написана тайна; эту палочку все вместе отнесут на край оврага, что в Старом заказе, и там на переломе холма закопают у дороги, а сами уйдут на Фанфаронову гору жить хорошей жизнью, в которой не будет ни маленьких, ни больших и все будет говориться прямо, и никогда не будут шептаться, и не будут плакать.

Тогда можно будет выполнить любое свое желание, а эти желанья надо было высказать заранее. Сережа пожелал уметь лепить лошадей и кур из воска. Митенька пожелал не лепить, а рисовать – все в большом виде, маленький Лева ничего не умел придумать и пожелал все уметь рисовать в малом виде.

Главное было попасть на Фанфаронову гору – там успеем еще придумать самое хорошее.

Где гора – дети не знали: вероятно, за необозримым, блестяще-желтым ржаным полем, еще дальше, за синим лесом.

Она так далеко, что хотя высока, но не подымается над лесом.

Туда можно было дойти, если идти долго всем вместе.

Лева был маленький, как муравей, и понимал только любовь и ласку. Он стал членом муравейного братства на всю жизнь, мечтал найти дорогу в детство, прижаться к людям, как к близким, ни на кого не сердиться, не думать о ненужном белом медведе тщеславия.

Дети много разговаривали друг с другом; старшие подслушивали разговоры бывшего музыканта, крепостного дядьки Николая с Федором Ивановичем – немцем.

Скоро ночь. Николай собрал детское платье, сапоги; держит на руках, собирается унести чистить; Федор Иванович надел колпак с кисточкой, посмотрел на окна: за окнами еще смеркается. Федор Иванович высекает из огнива искру на трут, от трута зажигает серничек, от серничка свечку, укладывается, укрывается до горла.

Дети спят или собираются спать. Лева уложил игрушку рядом на подушке, долго смотрит, как ей уютно, как хорошо ей спать, и потом засыпает вместе с ней.

Николай Иванович и Федор Иванович – старые друзья и любят ночью поговорить.

Целый день ходил Николай, исполняя разные приказанья. Николай добр, и все им помыкали, а вечером он начинал разговаривать, обсуждать и хвастаться. Любил он смотреть на то, как Федор Иванович выклеивает из бристольского картона разные коробочки и украшает их золотой бумагой. Любил рассказывать о том, как жил в своем имении дед Льва Николаевича, генерал-аншеф, как он разбил парк перед домом вокруг старого вяза, оставшегося от заповедных лесов. В вязе том было три обхвата. Вокруг него скамеечки и пюпитры, а кругом клиньями липовые аллеи.

Утром выходил князь Николай Сергеевич прибранным в сад с дочкой, всегда чисто бритый; батистовое белье манжет и манишки чистоты были ныне не встречаемой, губы твердые, глаза черные, брови широкие, нос сухой.

– В оркестре восемь человек – все в камзолах, в чулках и башмаках, в париках, все с нотами, и я в ноты смотрю, потому что я флейтой был.

Кругом сирень, шиповник; все посыпано песком и разметено и никем еще не пройдено.

Разложим ноты, откашляемся.