Личность и общество в анархистском мировоззрении — страница 5 из 28

вой был избран товарищем председателя Исполнительного бюро ВОК. Выступления Борового и его товарищей нередко принимали форму открытого обличения большевистской диктатуры, как это произошло на юбилейных вечерах памяти Лаврова (в клубе левых с.-р. и максималистов 15 июня 1923 года) и памяти Бакунина (состоявшийся под председательством Борового в Политехническом музее 1 июня 1926 года) и вызывали ответную травлю анархистов в официальных изданиях.

В эти свои последние годы (1921–1935) Боровой продолжал писать «в стол», в многочисленных статьях и книгах полемизируя с марксизмом и большевизмом, развивая и углубляя анархическую теорию и осмысливая трагический опыт Великой российской революции 1917–1921 (статьи: «Экономический материализм», «Власть» и другие, огромная книга мемуаров, фундаментальное исследование «Достоевский», дневники). Хотя очевидна определенная самоцензура в этих поздних работах (демонстративно ни разу не упоминается имя И.В. Сталина, а идеи В.И. Ленина толкуются в нарочито «анархическом» духе (на основе его наиболее «либертарной» книги «Государство и революция»)), и автор стремится избегать прямых политических оценок, предпочитая выразительные умолчания, но сочинения Борового в целом демонстрируют его духовную независимость, верность идеям анархизма и резко критическое отношение к большевистскому режиму, к его пропагандистской и репрессивной машине, подавлению и нивелировке личности, упрощенному идеологическому истолкованию культуры и философии. Противостояние большевистской диктатуре у философа происходило «на трех уровнях»: во-первых, на «человеческом», экзистенциальном, – как сохранение верности себе, своим убеждениям и товарищам, неучастие во всеобщем нарастающем поистине кафкианском коллективном безумии; во-вторых, на «общественном» – активная пропаганда и защита анархизма в лекциях, статьях, письмах, разговорах, работа в сужающемся легальном поле общественных организаций с готовностью перейти к подпольной борьбе; в-третьих, на «идейном» уровне – как полемика против большевизма и марксизма (с его детерминизмом и авторитаризмом), анализ «советской» реальности, критика штампов пропаганды и оснований идеологии правящего режима (бездушного рационализма, самодовольного сциентизма, казенного коллективизма, «религии прогресса» и «социалистической эсхатологии», отрицания личности во имя «общего», отрицания настоящего во имя «будущего», отрицания жизни во имя рационалистических догм). Допуская, что государственный социализм способен накормить голодных и решить хозяйственные проблемы общества, Боровой предвидел, что в будущем произойдет восстание личности против нивелирующего государственного «социалистического шовинизма» во имя личной свободы.

Крупнейший теоретик российского постклассического анархизма (а не просто «идеолог» или «публицист»), Боровой стремился вывести анархизм к новым идейным горизонтам, переоткрыв полузабытого Бакунина и преодолев кропоткианство, осмыслить социальные и духовные реалии ХХ века (с тоталитаризмом, массовым обществом, мировыми войнами и крахом модерна).

Летом 1927 года анархист участвовал в попытке создания «Бюро по защите Сакко и Ванцетти», организованного по инициативе В.В. Бармаша. Встретив препятствия проведению легального митинга в защиту приговоренных к казни в США анархистов со стороны властей, члены Бюро пришли к выводу о невозможности легальной анархической работы в СССР и необходимости перехода к подпольной деятельности. С конца 1927 Алексей Боровой входил в группу во главе с Бармашем и Н.И. Рогдаевым, большинство членов которой ориентировались на «Платформу» Аршинова и Махно и стремились организовать подпольную «Партию анархистов-коммунистов».

В 1927–1928 годах Боровой при участии Рогдаева и Бармаша подготовил рукопись книги «Большевистская диктатура в свете анархизма. Десять лет советской власти», тайно отправленную за границу и изданную группой «Дело труда» в Париже в 1928 (без указания имен авторов) и представлявшую собой подробную, резкую и сокрушительную критику советского режима без оглядки на цензуру. Признавая, что «Октябрьская революция была крушением марксистских схем», Алексей Боровой констатировал, что «большевики, не брезгая грязной работой, не беспокоясь о чистоте репутации, об исторических апологиях и возмездиях, возводили казармы и застенки, чтобы запрятать туда сверхпрограммные стихии и подчинить их единственно непреложному и непогрешимому уставу непогрешимой партии большевиков», в результате чего «массы не устояли перед посулами нового хозяина и получили палку, какой не знала и дореволюционная Россия». Анархическая стихия Великой российской революции, стихия народного самоуправления и низовой самоорганизации, была задавлена гранитом большевистской диктатуры и свирепой государственнической реакции в одеждах революции.

Говоря о революции, Боровой особо подчеркивал, что «большевизм убил ее душу, убил ее моральный смысл» террором, централизмом, нечаевски-якобинским аморализмом, беспринципным лавированием и, одновременно, партийным догматизмом, утвердив «систему универсальной и беспощадной эксплуатации». По горькой констатации Борового, «закабаление труда, упразднение рабочего и служащего как человека, как личности; усиливающаяся государственная эксплуатация труда, нарастающая безработица; решительная невозможность для трудящихся масс отстаивать свои интересы там, где они в чем-либо противоречат директивам из центра; превращение профсоюзов в бессильный подголосок партии; беспощадные санкции против протестантов; чудовищный рост карательного аппарата; образование привилегированных паразитических групп, выполняющих исключительно функции надзора и охраны, – таковы основные черты советской капиталистической государственной системы» – системы контрреволюционной, бесчеловечной и лживой, подкрепляемой «штыками, тюрьмами, концентрационными лагерями, административной ссылкой, расстрелами». Анализ, как видим, весьма точный и созвучный написанной в те же годы брошюре о большевизме анархиста Всеволода Волина с характерным и пророческим названием «Красный фашизм».

Столкнувшись в ВОК и Музее Кропоткина с растущим влиянием анархомистиков, стремившихся к полному пересмотру анархической теории и относительно лояльных к режиму (и оттого поддерживаемых как властями, так и возглавлявшими ВОК Верой Фигнер и Софьей Кропоткиной, далекими от анархизма и стремившимися любой ценой спасти Музей от разгрома), Алексей Боровой вступил с ними в принципиальную идейную борьбу, начавшуюся в конце 1927 года открытым диспутом с Солоновичем. По свидетельствам очевидцев, в ходе этого диспута Боровой сумел «убедительно показать социальную реакционность» взглядов своих оппонентов, «подменяющих анархизм эзотерическими учениями», дающими интеллигенции утешение и эскапистское бегство во «внутреннюю эмиграцию» в условиях тоталитаризма. Вскоре вокруг Алексея Алексеевича и руководимой им Научной секции ВОК сгруппировались московские анархисты, многие из которых одновременно участвовали в подпольной деятельности группы Рогдаева и Бармаша. Против них выступили анархо-мистики при поддержке руководителей ВОК. В результате Боровой и его сторонники были вынуждены демонстративно покинуть ВОК и Музей Кропоткина, издав напоследок открытое обращение «К анархистам!» (25 марта 1928 года), опубликованное в эмигрантском анархическом журнале «Дело труда».

В мае 1929 года Алексей Алексеевич Боровой, как «неразоружившийся анархист», вместе со многими своими единомышленниками, был арестован ОГПУ и заключен в Бутырскую тюрьму. Он обвинялся в активной работе по созданию в Москве нелегальных анархических групп, распространении анархической литературы и связях с эмиграцией.

Постановлением ОСО Коллегии ОГПУ от 12 июля 1929 года он был сослан сначала в Вятку на три года (где работал заведующим плановым отделом Вятской лесохимической кооперации), а потом, освободившись в 1933 году с ограничением («минус») места жительства, переехал во Владимир, где он работал бухгалтером и успел умереть своей смертью 21 ноября 1935 года, до конца сохранив человеческое достоинство и верность своему обреченному делу. На закате лет этому романтическому эпикурейцу пришлось поневоле стать стоиком. Несмотря на изоляцию от общественной жизни и от единомышленников, крайнюю бедность и резкое ухудшение здоровья, мыслитель в одиночку продолжал теоретическую анархическую работу, дописывая свои книги и статьи. Он, говоря его же словами, умел «хранить достоинство в трагедии». В эти последние годы он завершил огромную книгу замечательных воспоминаний, подводя итог всей своей жизни, описывая сотни людей, встретившихся на его пути и рефлексируя пережитое.

* * *

Каким человеком был Алексей Алексеевич Боровой?

Близко знавший его писатель и журналист Ветлугин (В.И. Рындзюн) полагал: «Боровой ни в чем и никогда не осуществил изумительного богатства своего таланта, своей богатой любящей жизнь натуры». И сам он сходным образом оценивает свою судьбу в мемуарах: «Я скорей поэт без специфически-художественного творчества, человек артистического склада и темперамента, мыслящий образами, по преимуществу самое мировоззрение свое открывавший не силой логических выкладок, не научно, а вдохновением, инстинктом, как будто вовсе без помощи дискурсии. (…) В силу объективно-исторических условий или по собственной вине я никогда не поднимался во весь рост и не сумел сказать и сделать то, что хотел и мог, по моему сознанию. (…) Но все это не мешало мне любить жизнь – в широком объеме этого понятия. (…) В общем потоке жизнерадостности я все же склонен выделить особо три центральных ценности, связавшие меня прочнее всего с миром: анархизм, музыку, женское чувство».

Боровой прекрасно музицировал, не пропускал ни одного концерта и дружил с выдающимися музыкантами. Он ощущал мир музыкально: «Музыкальное чувство – есть важный элемент моего общего мировоззрения. Не насилуя себя, я слышу музыку не только в музыке, но и в немузыкальных, по существу, шумах природы, в пластических искусствах, в чувстве человека, в слове». Он интуитивно воспринимал музыку слов, музыку революции, музыку Эроса как настоящее откровение. Его произведения полифоничны, холистичны, эмоционально заряжены, полны музыкальных подъемов и спадов, мыслеобразов. Он мог бы, как Мигель Унамуно, сказать о себе, что он мыслит чувством и чувствует мыслью.