дикализмом, тоже инстинктивно приблизился я к Бергсону, у которого я нашел разрешение моих сомнений. Для моего мироощущения бергсонианство было выходом из тупика, в котором путались „теории прогресса“ (…) Это был прыжок из царства „практики“ в царство „свободы“. (…) Ни до ни после я не испытывал такого восхищения перед чистотой, ясностью, изяществом человеческого мышления. Благородный, подымающий, но не крикливый пафос, всегда адекватный подлинным намерениям автора, внутренняя свобода от догматического шарлатанства, идеальная математическая простота изложения. (…) Немногие, позже ставшие знаменитыми метафоры звучат необходимостью».
Боровому была близка бергсоновская ориентация философствования скорее на искусство, музыку и поэзию, чем на сциентистские образцы. Для Борового, как и для Бергсона, Жизнь, творчество и личность взаимно коррелируются и проявляются друг через друга. Личность – центр мироздания, неделимая на части сущность, действительнейшая действительность, – раскрывается в творчестве. Жизнь – главная метафора, высший арбитр, всеобъемлющая тотальность, первичная реальность, творческий хаос, нечто бездонное, текучее, многообразное, противоречивое, загадочное, динамичное, прекрасное, одушевленное, неисчерпаемое, постигаемое интуитивно, а не рассудочно. Познание отвергает мертвящий диктат науки, акцентировано на непосредственном целостном переживании мира, стирает субъект-объектные оппозиции. Это интуитивное познание выражается поэтически и символически. Социальная жизнь – спонтанна, в центре ее – творцы-производители, трудящиеся, создатели всех ценностей. Эти бергсоновские идеи (в интерпретации «бергсонианской левой» Жоржа Сореля) принимались Боровым безоговорочно и радикализировались в революционно-либертарном духе. Обоснование – в противовес детерминистским и рационалистическим концепциям – спонтанности и иррациональности Жизни и первичной «безосновности» человеческой свободы – наиболее роднит обоих мыслителей, как и примат Жизни над мыслью, чувства над рассудком, действия над теорией.
Однако если философия Бергсона была пронизана слегка завуалированным мистицизмом и спиритуализмом (прямо апеллируя к неоплатоническому «экстазу» и христианскому мистицизму), то Боровой на уровне деклараций был материалистом и категорически отрицал религию как объективацию, догму, фетишистски-авторитарное мышление, не принимал язык религиозных символов и культов. Однако, как всякий поэтический мыслитель и приверженец романтизма, он воспринимал мир мистически: Жизнь для него была открытой тайной, которой он был захвачен и поглощен, постигая сущности, не данные в чувственном опыте («дух времени» или «душу Парижа») через музыку, любовь, революцию, созерцание. Он осознавал дух как единственную творческую реальность. Собственное принятие анархизма он пережил как «обращение» и «откровение» и описал волнующим языком религиозной экзальтации. Понятия «экстаз» и «энтузиазм» – дионисийские и неоплатонические по своей природе, – столь значимые для Бергсона, постоянно встречаются и на страницах сочинений «материалиста» Борового. Тема инерции и творчества или, говоря иначе, «живого и мертвого» («Разговоры о Живом и Мертвом» – одна из главных, так и не завершенных книг Борового), явно или неявно пронизывала всю его философию, выливаясь в ряд фундаментальных оппозиций: «бунтарство – мещанство», «праздник – обыденность», «огненное – холодное», «подъем и спад». Спады в творческом порыве порождают инерцию, смерть, бессмыслицу, застывшую догму (схематизм, мещанство, автоматизм социальной инерции, идеологию, власть и фетишизм), но они снова и снова преодолеваются в бунтарских творческих актах, разобъективирующих отчужденное и возвращающих Жизнь в ее «огненное» состояние. И это тоже вполне в духе мировосприятия Бергсона, говорящего о восходящей, творческой и нисходящей, инертной тенденциях в мировом процессе.
Из творческого хаоса родится порядок и гармония, из бунта и разрушения возникают более совершенные формы человеческой социальности – эти идеи Бергсона были усвоены и усилены Боровым. Жить для него – значит, творить, осуществлять личные усилия, отрицать внешнее принуждение, преодолевать границы в творческом экстазе, низвергать все, довлеющее над личностью и анонимное. Главный императив: быть собой, расширять рамки «человеческого», осуществлять свою личность, бунтуя против всего мертвого и застывшего. Говоря языком другого пламенного философа-романтика, симпатизирующего анархизму, Николая Бердяева: утверждать вместо «Этики Закона» «Этику Творчества». Социальная проекция этих идей, выразившаяся у либерала Бергсона в концепции «открытого и закрытого обществ» и «динамической и статической религий», была более последовательно и радикально развита русским анархистом в форме критики любой власти и принуждения, любых запретов, иерархий, застывших социальных форм и догм.
И французский философ, и его русский почитатель акцентировались на психологии вместо логики, на индивидуальное вместо общего, на процессуальном вместо застывшего. Философия Борового, как и философия Бергсона, устремлена к свободе, творчеству, действию, подчеркивает несводимость духа к материи, человека к природе, личности к обществу, философии к науке, свободы к необходимости, нового к старому. Антиредукционизм, антидетерминизм, холизм, витализм Бергсона стали мощным орудием в анархизме Борового, обосновывая достоинство личности и доверие к спонтанному творчеству Жизни, отвергающему любые оковы власти. При этом, подобно Бергсону и Бакунину, Боровой отрицал вовсе не разум и науку, а рационализм и сциентизм с их экспансией на все сферы культуры, и стремился реабилитировать интуитивное мистическое постижение мира во всей его глубине и полноте.
Боровой отстаивал мысль о том, что личность – не только функция общества или культуры, но и самобытная, самоценная творческая единица, способная через бунт переделывать и общество и культуру. Для Борового, как и для Бергсона, свобода – фундаментальное, основополагающее качество человеческого «я». Свободный акт идет из глубины «я», из цельности личности, противостоит внешней власти, объективациям, детерминации, несвободе. Эта персоналистская антропология и онтология свободы, также как и интуитивистская гносеология, подводят серьезный философский фундамент под анархическое мировоззрение.
Особенно важное значение в бергсонизме Боровой придавал интуитивистскому антирационализму и антисциентизму. «Рационализм» он понимал, в духе Сореля, чрезвычайно широко и комплексно: «как миросозерцание, как культурно-историческое явление, как политическую систему», «культ отвлеченного разума, веру в его верховное знание всех – равно теоретических и практических задач». Сюда входят и прогрессизм, и доктринерство, и «идолопоклонство перед разумом», и представительная парламентская демократия, и культ абстрактного права, и сциентистское «ослепление» современного человечества, и панлогизм Гегеля, и «исторический материализм» Маркса, и экономическая мысль либералов, и идея «абстрактного человека», и многое другое, отрицающее жизнь, личность, свободу и приносящее их на алтарь разнообразных догм, схем, абстракций и «фетишизмов»: «С внешним освобождением он [рационализм. – П. Р.] нес внутреннее рабство – рабство от законов, рабство от теорий, от необходимости, необходимости тех представлений, которые породил он сам. Обещая жизнь, он близил смерть». Рассудочному познанию русский бергсонианец, подобно Бакунину, противопоставлял «интуитивное знание», позволяющее «проникнуть внутрь предмета, постичь жизнь и ее явления в их внутренней глубочайшей сложности». Он справедливо указывал на несоответствие рационализма и сциентизма адогматичному и персоналистическому духу философии анархизма с его доверием к жизни и прославлением спонтанности. Его критика принудительности, авторитарности, антижизненности и бесчеловечности рационализма во многом предваряет соответствующие последующие размышления М. Хайдеггера, М. Хоркхаймера, Т. Адорно, П. Фейерабенда и М. Фуко. Отрицая власть науки над жизнью, слепую веру в прогресс, попытки разума заковать жизнь в свои оковы, Боровой также отрицал притязания интеллигенции стать новым господствующим классом, любые формы эксплуатации и иерархии (включая власть экспертов). Напротив, революционный синдикализм с его динамизмом, революционным творчеством, отказом от «конечной цели», приматом движения над идеологией, тактикой «прямого действия» (исключающей представительство и посредничество), оказывается в философии Борового коррелятом бергсоновского понятия «жизненный порыв» – выражением спонтанного движения самих масс.
Алексей Боровой был одним из наиболее известных в России теоретиков и пропагандистов анархо-синдикализма. Он противопоставил парламентской «реальной политике» и партийным бюрократиям, своекорыстным, бесчеловечным, лицемерным и оторванным от живых людей, революционные самоуправляющиеся профсоюзы рабочих, борющиеся за освобождение личности методами прямого действия. Чуждающееся «теоретических выдумок» рационалистов-интеллектуалов рабочее синдикалистское движение, по убеждению русского мыслителя, есть «текучая работа, своеобразный трудовой поток, не замыкающийся в рамки каких-либо абсолютных теорий, ни раз навсегда установленных методов». Синдикализм для него – «продукт высокого развития производственной техники», выражение творчества «сильного, самостоятельного, способного к личной инициативе работника», созидающего формы и принципы рабочего движения в процессе непосредственной борьбы. Ему противостояли рожденные марксистскими интеллигентами умозрительные представления о «классовом сознании», отчужденные от живой борьбы рабочего класса партийные бюрократические структуры и парламентская тактика: «Рабочий синдикализм… отвергает партии, полагая, что формы рабочего движения, его принципы, его действенные лозунги изготовляются не в лабораториях отдельными избранниками класса, а вырабатываются в процессе самого движения». Рабочее синдикалистское движение освобождает себя от «рационалистических элементов» – руководства теоретиков. Интеллигенции в этом движении отведена лишь «скромная служебная роль».