Лилия и лев. Когда король губит Францию — страница 8 из 17

Загубленная весна

Глава IПес и лисенок

Ох, до чего же мне приятно, нет, правда, приятно было повидать Оксер. Не думал я, что Господь пошлет мне такую милость, что я так буду всем здесь наслаждаться. Лицезрение тех мест, где проходили часы вашей юности, всегда будоражит душу. Вам еще суждено познать такое чувство, Аршамбо, когда на ваши плечи ляжет груз прожитых лет. Если приведется вам проехать через Оксер, когда вы достигнете моего возраста… да сохранит вас Господь… тогда-то вы скажете: «Я был здесь с дядей моим кардиналом, он когда-то был тут епископом, это его вторая епархия, а потом он получил шапку кардинала… Я сопровождал его в Мец, где ему предстояло свидеться с императором…»

Три года я жил здесь, целых три года; о, только не подумайте, что я сожалею об этом времени и что я полнее, нежели сейчас, вкушал сладость бытия, когда был Оксерским епископом. Признаюсь вам, мне не терпелось отсюда уехать. Я косился на Авиньон, хотя отлично понимал, что еще слишком для того молод; но именно тогда я почувствовал, что Господь даровал мне стойкость характера и достаточно ума, дабы служить ему при папском дворе. И вот, желая овладеть искусством терпения, я и углубился в изучение астрологии; именно познания в этой науке и побудили моего благодетеля папу Иоанна XXII даровать мне кардинальскую шапку, хотя мне еще и тридцати не исполнилось. Впрочем, я об этом вам, кажется, уже говорил… Ах, Аршамбо, Аршамбо, когда вы беседуете с человеком, много повидавшим и много пожившим, терпите, если он по нескольку раз рассказывает одно и то же. И это вовсе не потому, что у нас к старости голова становится слабовата, но столько у нас накапливается воспоминаний, что при каждом удобном и неудобном случае они всплывают наружу. Юность заполняет будущее воображением; старость воссоздает прошедшее с помощью памяти. В сущности, это одно и то же… Нет, я ни о чем не жалею. Когда я сравниваю себя такого, каким я был, с собой теперешним, у меня тысячи поводов воссылать хвалу Господу нашему и, честно говоря, слегка похваливать и самого себя, конечно весьма скромно и пристойно. Просто время вытекает из Божьей десницы, и, когда я перестану помнить себя тогдашнего, время вообще перестанет существовать. Кроме, конечно, дня Страшного суда, когда все прожитые нами мгновения сольются в одно. Но это уже превосходит мое понимание. Я верю в воскрешение из мертвых, я учу паству верить в него, но сам никогда даже попытки не делал представить себе все это воочию и утверждаю – те, кто сомневается в воскрешении мертвых, – гордецы… Ну да, ну да, таких гораздо больше, чем вы полагаете… потому что не могут они себе этого вообразить из-за собственного калечества. Человек, отрицающий свет, подобен слепцу, ибо слепец не видит света. Для слепца свет – величайшая тайна!

Подождите-ка… в Сансе, в воскресенье, я, пожалуй, упомяну об этом, потому что мне надо будет произнести проповедь. Как-никак я там соборный архидиакон. Поэтому-то нам и приходится делать такой крюк. Куда проще было бы проехать прямо на Труа, но надо проверить Санский капитул.

А все-таки я с радостью задержался бы в Оксере еще хоть ненадолго. Эти два дня пролетели слишком быстро… Сент-Этьен, Сен-Жермен, Сент-Эзеб, все эти прекрасные церкви, где я служил мессы, бракосочетал, давал причастие… А знаете, что Оксер, Autissidurum, древнейший из всех христианских городов нашего королевства, что он был центром епархии еще за два века до Хлодвига, который, кстати сказать, не оставил от него камня на камне, мало в чем уступив Аттиле, проделавшему то же самое в свое время, и что там еще до шестисотого года собирался конклав… Когда я стоял во главе епархии, главной и единственной моей заботой было очистить ее от долгов, оставленных моим предшественником, епископом Пьером. А с него требовать я ничего не мог; к этому времени он уже получил сан кардинала! Да, да, превосходная епархия, так сказать, преддверие курии… Мне удалось заткнуть все дыры с помощью моих бенефиций и фамильного состояния. Те, что пришли мне на смену, очутились куда в лучшем положении. И в частности, нынешний епископ, который сейчас нас сопровождает, этот новый монсеньор Оксерский, хороший прелат… Но монсеньора Буржского я отослал… в Бурж. Он все время дергал меня за полу сутаны, испрашивая разрешения взять в епархию третьего нотариуса. Но это уже было чересчур. И я ему сказал: «Ежели, монсеньор, вам требуется столько всяких писцов и нотариусов, значит дела в вашей епархии сильно запутаны. Посему обязываю вас немедленно вернуться в Бурж и самому навести там порядок. С моего благословения, конечно». А мы в Меце прекрасно обойдемся без его услуг. Епископ Оксерский будет превосходной ему заменой… Впрочем, я известил уже об этом дофина. Направил к нему вчера гонца, и он вернется завтра, в самом крайнем случае послезавтра. Так что последние вести из Парижа мы получим еще в Сансе… А дофин держится стойко: как на него ни жмут, как только ни исхищряются, он до сих пор не выпустил короля Наваррского из узилища…

А что поделывали наши французские сеньоры после руанской казни? Прежде всего сам король задержался в городе на несколько дней; себе для жилья он выбрал донжон замка Буврей; сыну велел поселиться в другой башне того же замка; а в третьей держал под стражей Карла Наваррского. Иоанн II, видите ли, вообразил, что ему следует ускорить множество дел. И первое из них – допросить с пристрастием Фрикана. «Устройте-ка мне из Фрикана хорошенькое фрикасе». Боюсь, что эту остроту он позаимствовал от карлика Миттона Дурачка. Однако не пришлось ни разводить большого огня, ни пользоваться огромными клещами. Как только Перрине ле Бюффль с четырьмя стражниками приволокли Фрике в подвал и повертели у него под носом кое-каким пыточным инструментом, губернатор Кана тут же доказал на деле свою добрую волю, да еще как доказал! Он говорил, говорил, говорил – словом, вывернул свой мешок наизнанку и вытряхнул из него все, вплоть до последней крошки. По видимости, так. Ну как усомниться в том, что он выложил все, что знал, раз он так громко щелкал от страха зубами и с таким рвением старался говорить одну лишь правду?

А на самом деле в чем он признался? Перечислил имена участников убийства Карла Испанского? Да они и так давным-давно были известны, и Фрике не добавил ни одного нового виновника смерти королевского любимчика к тем, которые после Мантского договора получили королевское помилование. Но рассказ его об этом событии занял целое утро. Тайные переговоры во Фландрии и в Авиньоне между Карлом Наваррским и герцогом Ланкастером? Да во всех королевских дворах Европы об этом уже судачили, так что и тут Фрике мало что прибавил нового. Помощь в военных действиях, которую обещали друг другу король Наварры и король Англии? Да любой человек, если только он не круглый дурак, мог об этом догадаться еще прошлым летом, когда почти одновременно Карл Злой высадил свои войска в Котантене, а принц Уэльский – под Бордо. Ах да, разумеется, существовал тайный договор, по которому король Наваррский считает короля Эдуарда королем Франции и по которому они делили между собой все государство! Фрикан охотно признал, что такое соглашение было подготовлено, и, таким образом, подтвердил наветы Иоанна Артуа, но договор не был подписан, шли только предварительные переговоры. Когда королю Иоанну передали эти показания Фрике, он возопил:

– Изменник! Изменник! Ну что, был я прав или нет?

На что дофин возразил королю:

– Отец мой, этот договор подготовляли раньше, чем договор в Валони, который Карл заключил с вами и где говорится совершенно противоположное. Получается, таким образом, что Карл изменил королю Англии, а вовсе не вам.

И когда король Иоанн заорал, что его зять изменяет всем и каждому, дофин заметил:

– Это так, отец мой, и я сам теперь в этом уверился. Но ежели вы обвините Карла в том, что он предавал ради вашей же пользы, вы попадете в ложное положение.

О несостоявшейся поездке в Германию, куда собирались отправиться Карл Злой и дофин, Фрике де Фрикан мог рассказывать буквально часами. Называл имена заговорщиков, указывал, где именно они должны были встретиться и что этот должен сказать и кому и кто что должен был делать. Но королю об этом в свое время уже рассказал сам дофин.

А что известно ему о новом комплоте его высочества Наваррского, целью коего было взять в плен короля Франции и убить его? Э-э, нет, Фрике об этом ни слова не слышал, никаких следов приготовлений не замечал. Конечно, граф д’Аркур… – оговорив покойника, обвиняемый ничем не рискует, правосудию это хорошо известно… – так вот, граф д’Аркур все эти последние месяцы страшно гневался и впрямь иной раз говорил непотребные слова, но лишь он один и лишь от своего собственного имени.

Ну как, повторяю, не поверить человеку, который с такой охотой идет навстречу своим пытальщикам, который сыплет признаниями по шесть часов подряд, так что писцы даже не успевают точить перья? Великий плут этот Фрике, прошедший школу своего господина Наваррского, буквально затопивший тех, кто вел допрос, потоком слов и разыгрывавший из себя этакого болтуна, дабы под пустыми фразами скрыть то, о чем следовало промолчать! Так или иначе, для того чтобы употребить с пользой для дела его свидетельские показания во время суда, придется начинать все заново в Париже, учредить следственную комиссию, ибо здешняя оказалась не на высоте. В сущности, закинули в море огромный невод, а вытащили всего несколько рыбешек.

А пока шел допрос, Иоанн II хлопотал о том, чтобы прибрать к рукам владения и должности изменников, и с этой целью отправил из Руана виконта Тома Купвержа, дав ему приказ захватить все имущество семейства д’Аркур, а маршала д’Одрегема отрядил в Эврё с наказом осадить город. Но виконт Купверж повсюду натыкался на не слишком любезный прием хозяев, и конфискация так и не состоялась. Ему бы следовало оставить в каждом замке отряд лучников, да беда в том, что в его распоряжении не оказалось достаточно людей. Зато обезглавленное тело толстяка Жана д’Аркура недолго украшало собой городскую виселицу. На следующую же ночь добрые нормандцы тайком похитили труп и похоронили его по христианскому обычаю, что одновременно дало им прекрасный случай посмеяться над королем.

А что касается города Эврё, то пришлось его осадить. Но город Эврё был не единственным ленным владением Эврё-Наваррских. Повсюду – от Валони до Мелана, от Лонгвиля до Конша, от Понтуаза до Кутанса – в каждом городке таилась угроза, и даже в живых изгородях вдоль проезжих дорог что-то подозрительно шевелилось.

Король Иоанн II уже не чувствовал себя в Руане в полной безопасности. Сюда он прибыл с воинством, вполне достаточным для того, чтобы схватить участников пиршества, но недостаточным для того, чтобы подавить мятеж. В последние дни он вообще не выходил из замка. Самые верные его слуги, и в том числе, конечно, Иоанн Артуа, советовали ему уехать. Его присутствие в Руане разжигало народный гнев.

Король, которому приходится опасаться своего народа, по сути дела, ничтожный монарх, и есть все основания считать, что дни его царствования сочтены.

Итак, Иоанн II решил вернуться в Париж, но потребовал, чтобы его сопровождал дофин. «Вы не устоите, Карл, если в вашем герцогстве поднимется мятеж». Но главным образом он опасался, как бы его сынок не сговорился с наваррской партией.

Пришлось дофину подчиниться; однако он заявил, что путь в Париж они проделают не верхами, а поплывут по реке. «Я привык, отец мой, из Руана до Парижа плыть по Сене. Ежели нынче я поступлю иначе, люди могут решить, что я сбежал. Кроме того, плыть мы будем медленно и все новости станем получать скорее; буде они неблагоприятны и мне придется почему-либо вернуться обратно, это тоже удобнее сделать».

И вот король отплыл из Руана на огромном судне, сделанном по особому заказу герцога Нормандского для его путешествий, ибо, как я вам уже говорил, он не слишком обожал верховую езду. Огромное плоскодонное судно, все разукрашенное, богато убранное и все в позолоте; на носу бились по ветру знамена Франции, Нормандии и Дофине, и шло судно и под парусом, и на веслах. Рубка приспособлена под жилье – просторная комната, убранная коврами и обставленная кофрами. Дофину нравилось побеседовать здесь со своими советниками, сыграть партию в шахматы или шашки, а то и просто полюбоваться родными просторами, которые тянутся вдоль этой полноводной реки и тут особенно прекрасны. Но короля бесило это спокойствие, эта медлительность. Что за дурацкая мысль – плыть по Сене, следуя всем ее излучинам, да ведь так получается в три раза длиннее, чем если скакать по дорогам напрямик. Он не мог привыкнуть к тому, что в каюте такая теснота. И целые дни вышагивал взад и вперед, диктуя письмо, одно-единственное письмо, все то же письмо, которое он то бросал диктовать, то брался за него снова, без конца переделывая его. И он то и дело приказывал причаливать к берегу, шлепал по грязи, чтобы добраться до пристани, обчищал свои высокие охотничьи сапоги о маргаритки и, приказав подать себе коня, скакал вместе со свитой вдоль берега. Ему, видите ли, почему-то вдруг припало желание посетить вон тот замок, выглядывающий из-за тополей. «И чтобы к моему возвращению письмо было перебелено начисто». Его письмо к папе, где он пытался объяснить святому отцу причины и поводы пленения короля Наваррского. Будто не было в государстве дел поважнее! Но о них он и не думал. Во всяком случае, ни об одном, требовавшем его вмешательства. Он отмахивался от самых неотложных государственных забот: слишком медленно поступали в казну налоги, вновь возникла необходимость уменьшить вес монеты, высокие пошлины на сукно вызывали недовольство торговцев, надо было срочно привести в порядок крепости, которым угрожали англичане. Да разве нет у него канцлера, нет смотрителя монетного двора, королевского мажордома, сборщиков налогов и первоприсутствующих в парламенте? Пусть они этими делами и занимаются. Пускай Никола Брак, который уже находился в Париже, пускай Симон де Бюси или Робер де Лоррис приступают к выполнению своих обязанностей. Они и впрямь приступили и набивали себе карманы, играя на курсе монеты, своей властью прекращая справедливую тяжбу, затеянную против их родича, делая поблажки другу, без конца досаждали то торговой компании, то какому-нибудь городу, а то и целой епархии, которые никогда не простят этого королю.

Монарх, который то вдруг объявляет, что сам будет за всем бдеть, и в мельчайших подробностях устанавливает порядок какой-нибудь церемонии, а то вовсе не заботится ни о чем, будь то даже дела первейшей государственной важности, – не таков это человек, что может уготовить своему народу славную судьбу.

На второй день пути судно дофина стало на якорь у Пон-де-л’Арш; и тут король вдруг заметил, что по мосту скачет купеческий прево Парижа, мэтр Этьен Марсель во главе эскорта не то в полсотню, не то в сотню всадников, вооруженных пиками, и на острие одной билось на ветру сине-красное знамя столицы Франции. Кстати, эти горожане были экипированы лучше, чем многие знатные рыцари.

Король не сошел на берег и не пригласил на судно прево. Так они и переговаривались, один с судна, другой с берега, и оба были явно удивлены, что случай свел их здесь лицом к лицу. Прево меньше всего ожидал встретить в этих местах короля, а король ломал себе голову, что нужно прево в Нормандии и с какой целью он взял с собой такой большой эскорт? Разумеется, все это наваррские интриги. А может, они хотят попытаться освободить Карла Злого? Да нет, слишком уж скоро: после того как его взяли, прошла всего одна неделя. Но в конце концов, все возможно. А вдруг прево Марсель и есть глава того заговора, о котором нашептал королю Иоанн Артуа? Тогда все становится понятным.

– Мы прибыли приветствовать вас, государь! – Вот и все, что сказал прево.

А король, вместо того чтобы заставить его хоть немного разговориться, в упор заявил ему, что вынужден был схватить короля Наваррского, который причинил ему немало зла, что все обстоятельства этого дела будут изложены и освещены в послании, направленном папе. И король Иоанн II добавил, что он надеется, возвратившись в Париж, застать в своей столице полный порядок, полное спокойствие, надеется также, что парижане трудятся не покладая рук…

– А теперь, мессир прево, можете возвращаться обратно.

Да, слишком длинный путь для столь краткой и маловразумительной речи. Этьен Марсель повернул своего коня, и густая черная его борода торчком встала на подбородке. А король, когда знамя Парижа скрылось в зелени прибрежных ив, велел кликнуть писца и стал – в который раз! – переделывать свое письмо к папе… Да, кстати, Брюне, Брюне! Брюне, попроси, пожалуйста, дона Кальво подъехать к носилкам… Король стал диктовать писцу примерно так: «И еще, ваше святейшество, есть у меня доказательство, и неоспоримое, что его величество король Наварры попытку имел поднять противу меня купцов парижских и снюхался с их прево, который, не имея на то разрешения, отправился в нормандские земли, и сопровождали его вооруженные всадники, коим и числа нету, дабы подмогу принести злодеям из наваррской партии, довершить их злодеяние, пленив мою персону и персону дофина, старшего сына моего…»

Час от часу эскорт прево Марселя все рос и рос в воображении короля, и вскоре Иоанн уже насчитает пять сотен копий.

А потом он вдруг приказал немедленно сняться с якоря и, забрав из замка Пон-де-л’Арш Карла Наваррского и Фрикана, держать путь на Лез-Анделис. Ибо король Наваррский следовал за судном на коне по берегу, от одного причала к другому, в окружении мощной стражи, которая получила приказ в случае попытки пленного к бегству или в случае, если его будут пытаться освободить нормандские сеньоры, не мешкая, заколоть его кинжалом. И все время его должно было быть видно с борта судна. Вечерами Карла запирали в ближайшей к причалу башне. Запирали его в Эльбефе, запирали его в Пон-де-л’Арш. А нынче запрут в Шато-Гайаре… да-да, в Шато-Гайаре, где его бабка Бургундская так рано распростилась с жизнью… да, примерно в том же возрасте.

А как переносил все эти унижения его высочество Наваррский? По правде сказать, плохо. Теперь-то, разумеется, он уже приобвык к своему узилищу, во всяком случае, воспрянул духом, узнав, что король Франции сам находится в плену у короля Англии и что сейчас ему нечего опасаться за свою жизнь. Но первое время…

Ах, это вы, дон Кальво! Напомните-ка мне, у какого евангелиста, которого читают в будущее воскресенье, говорится о свете или что-то в этом духе… да, во второе воскресенье рождественского поста. Странно будет, если мы это место не найдем… или, может быть, об этом говорится в послании… Очевидно, то, что читали в минувшее воскресенье… Abjiciamus ergo opera tenebrarum, et induamur arma lucis… Отбросим же творения мрака и облачимся в латы света… Да, в прошлое воскресенье. И вы, вы тоже не помните наизусть? Ладно, скажете мне чуть попозже, буду вам весьма признателен…

Попавший в западню лисенок как безумный кружит по клетке; глаза у него горят, шерсть взъерошена, сам отощал и скулит, отчаянно скулит… Таков уж наш Карл Наваррский. Но скажем в его оправдание: делалось все, лишь бы его запугать.

Тогда, в Руане, Никола Брак бросил фразу о том, что, мол, пускай король Наварры умрет не сразу, пускай, мол, умирает медленно, каждый день умирает, – и тем добился отсрочки казни. Но слова его не прошли мимо королевских ушей.

Король Иоанн не только приказал заточить Карла в той же самой комнате, где умерла Маргарита Бургундская, но и велел довести до его сведения: «…Весь их мерзкий род пошел от этой подлой шлюхи, родной его бабки; и сам он отпрыск дочери этой потаскухи. Пускай-ка думает, что его прикончат так же, как бабку». Но и этого показалось мало: в течение нескольких дней, что просидел Карл в Шато-Гайаре, ему десятки раз объявляли, даже ночами, что кончина его уже близка.

Унылое тюремное одиночество Карла Наваррского прерывал то королевский смотритель, то ле Бюффль или еще какой-нибудь стражник, который изрекал: «Готовьтесь, ваше высочество. Король приказал соорудить во дворе замка эшафот. Скоро мы за вами придем». А через минуту действительно входил Лалеман, и его встречали безумные от страха глаза узника, жавшегося к стенке и хрипло дышавшего. «Король решил дать отсрочку, вас казнят не раньше завтрашнего дня». И тогда Карл Наваррский, тяжело переводя дух, без сил валился на табуретку. А через час, а может быть, через два снова приходил Перрине ле Бюффль. «Король решил не отрубать вам головы, ваше высочество. Нет. Вас повесят – такова его воля. Сейчас сбивают виселицу». И потом, когда отзвонят к вечерне, являлся комендант замка Готье де Риво.

– Вы за мной, мессир?

– Нет, ваше высочество, я принес вам ужин.

– Виселицу поставили?

– Какую виселицу? Никакой виселицы нет, ваше высочество.

– И эшафота нет?

– И эшафота, ваше высочество, я тоже не видел.

Уже шесть раз его высочеству Карлу Наваррскому отрубали голову, столько же раз вешали и столько же раз четвертовали. Но, пожалуй, страшнее всего было, когда как-то вечером в его темницу внесли большой конопляный мешок и сообщили узнику, что нынче ночью его запрячут в этот мешок и бросят в Сену. На следующее утро за мешком явился смотритель, повертел его в руках, заметил, что Карл Наваррский ухитрился провертеть в нем дыру, и с улыбкой удалился.

Каждую минуту король Иоанн спрашивал, как там его узник? Поэтому-то он терпеливо ждал, когда писцы закончат перебелять очередное послание папе. Ест король Наваррский или не ест? Почти не ест, так только, чуть притронется к еде, которую ему приносят, а иногда и вообще блюдо уносят нетронутым. Ясно, боится, что ему подсыплют яду. «Значит, похудел? Чудесно, чудесно! Прикажите, чтобы пища, которую ему готовят, была с горечью и припахивала. Тогда он и впрямь решит, что его хотят отравить». Спит он или нет? Плохо. Днем его еще иногда можно застать спящим: сядет у стола, уткнет голову в руки и дремлет, но стоит кому-нибудь войти – вскакивает словно встрепанный. А по ночам стража слышит, как он ходит, без конца кружит по комнате… «Как лисенок, государь, ну чисто лисенок». Видать, боится, что его придушат, как придушили в той же самой круглой комнате его бабку. Иногда по утрам по его лицу видно, что он плакал. «Чудесно, чудесно, – повторял король. – Ну а с вами он говорит?» Еще бы не говорил! Пытается завязать разговор с каждым, кто к нему входит. И видимо, хочет нащупать у каждого его слабую струнку. Королевскому смотрителю он посулил золотые горы, если тот поможет ему бежать или хотя бы согласится передать на волю письмо. Перрине ле Бюффля он обещал взять с собой и дать ему должность смотрителя непотребных заведений у себя в Эврё или в Наварре, ибо заметил, что ле Бюффль завидует нашему смотрителю. Коменданта крепости он считал верным своему воинскому долгу и сетовал только на совершенную по отношению к нему несправедливость, доказывал свою невиновность: «Не знаю, в чем меня упрекают, ибо, клянусь Господом Богом, я не питал никаких дурных замыслов против короля, дражайшего моего тестя, и не намеревался причинить ему зло. Его ввели в заблуждение на мой счет вероломные люди. Хотят погубить меня в его глазах; но я безропотно переношу любую кару, какой угодно ему было покарать меня, ибо отлично знаю, что он здесь ни при чем. А ведь я во многом мог бы быть ему полезен ради его же собственного блага, мог бы оказать ему множество услуг. Но ежели он решил погубить меня, уже не смогу их оказать. Идите прямо к нему, мессир комендант, скажите ему, чтобы он выслушал меня, и это будет только к его выгоде. И если Господу угодно будет вернуть мне мое богатство, будьте уверены, я позабочусь и о вас, ибо вижу, что вы жалеете меня в такой же степени, как желаете добра своему господину».

Все это, разумеется, передавалось королю, и тот начинал вопить: «Нет, посмотрите только, каков мерзавец! Нет, посмотрите только, каков предатель!» – как будто каждый узник не пытается разжалобить своих тюремщиков или подкупить их. Возможно, даже стражники слегка сгущали краски, рассказывая о посулах короля Наваррского, надеясь тем самым набить себе цену. И в награду за столь неподкупную честность король Иоанн швырял им кошель с золотом. «Нынче вечером скажите ему, что я велел хорошенько натопить его темницу, накидайте побольше соломы и сырых поленьев, а трубу закройте, пускай прокоптится хорошенько».

Да, маленький король Наварры действительно напоминал лисенка, попавшего в ловушку. А король Франции, как огромный злобный пес, кружил возле клетки, этакий бородатый сторожевой пес, со стоявшей торчком на хребте шерстью, рычал, выл, ощеривал клыки, скреб лапами землю и только поднимал пыль, ибо не мог схватить свою жертву сквозь прутья решетки.

И длилось так вплоть до 20 апреля, когда в Анделисе появились двое нормандских рыцарей с подобающей свитой, и на развевавшемся на пике остроконечном флаге красовались гербы Наварры и Эврё. Они привезли королю Иоанну письмо от Филиппа Наваррского, помеченное Коншом. Довольно крутое письмо. Филипп без обиняков писал, что он крайне разгневан тем, что его сеньор и старший брат должен сносить все эти несправедливости и муки… «которого вы беззаконно увезли с собой, не имея на то ни права, ни причины. Но знайте, что вам нечего и думать о его наследстве, ни о нашем, если даже суждено ему погибнуть от вашей жестокости, ибо никогда вы не ступите ногой в наши владения. С нынешнего дня мы бросаем вызов вам и всему вашему могуществу и объявляем вам смертельную, беспощадную войну, насколько то будет в наших силах». Возможно, письмо было написано не совсем в этих выражениях, но, во всяком случае, смысл его был именно таков. Все было сказано с предельной твердостью, и был в нем открытый вызов. И особенно подчеркивало грубость письма то, что было оно адресовано «Иоанну Валуа, что величает себя королем Франции…»

Оба рыцаря вежливо откланялись и без долгих разговоров повернули своих коней и ускакали так же, как и прискакали.

Вы сами понимаете, Аршамбо, король на это письмо не ответил. Оно было неприемлемо, особенно из-за того, что было так непочтительно адресовано. Но это означало открытую войну, так как один из крупнейших вассалов отказывался считать короля Иоанна своим законным сувереном. Другими словами, он не замедлит признать таковым короля Англии.

Все ждали, что после такого оскорбления Иоанн впадет в превеликий гнев. Но он сумел удивить всех приближенных – он расхохотался. Правда, чуть принужденно. Двадцать лет назад его отец тоже расхохотался, расхохотался от чистого сердца, когда епископ Бергерш, канцлер Англии, привез ему вызов от юного короля Эдуарда III.

Король Иоанн приказал без проволочек отправить составленное им послание папе, пусть даже такое, как оно есть, и, хотя переделывали и переписывали его десятки раз, оно не стало от этого ни умнее, ни убедительнее. Одновременно он приказал вывезти из крепости своего зятя. «Заточу его в Лувре». И, оставив дофина плыть по Сене на своем огромном раззолоченном судне, сам король галопом помчался в Париж, где не сделал ничего, ровно ничего полезного, тогда как Наваррский клан трудился не покладая рук.

Ах да, я и не заметил, что вы вернулись, дон Кальво… Значит, нашли то место… В Евангелии… «И сказал им Иисус…» Что же он им сказал? «Пойдите скажите Иоанну, что слышите и видите…» Пожалуйста, говорите чуть громче, дон Кальво. Из-за этого грохота и стука… «Слепые прозревают, хромые ходят…» Да, да, я слушаю вас. От Матфея. Coeci vident, claudi ambulant, surdi audiunt, mortui resurgunt, et coetera… «Слепые прозревают». Не слишком богато, но и этого мне хватит. Главное, чтобы было с чего начать свою проповедь. Вы же знаете, как я работаю.

Глава IIНация англичан

Я вам, Аршамбо, сейчас сказал, что наваррская партия трудилась не покладая рук. На следующий же день после руанского пиршества во все стороны были отряжены гонцы – первым делом, конечно, к тетке и сестре Карла – к Жанне и Бланке. И во Вдовьем Дворе сразу началось снование, будто в прядильной мастерской… А затем к зятю Карла – Фебу… Как-нибудь я вам о нем непременно расскажу; это государь довольно, я бы сказал, необычный, но скидывать со счетов его тоже нельзя. И так как наш с вами Перигор, в конце концов, ближе к его Беарну, чем к Парижу, неплохо было бы в один прекрасный день… Об этом мы еще с вами потолкуем. И наконец, Филипп д’Эврё, возглавивший всю эту бурную деятельность и вполне успешно заменявший старшего брата, повелел Наварре собрать войска и вести их, не мешкая, к морю, а тем временем Годфруа д’Аркур поднимал сторонников Карла в Нормандии. Прежде всего Филипп поторопился послать в Англию мессира де Морбека и мессира де Бревана, участвовавших в прежних переговорах, и наказал им просить у англичан помощи и поддержки.

Король Эдуард III встретил посланцев Филиппа довольно прохладно. «По мнению моему, хороши лишь честные соглашения, когда то, что произносят уста, доказывается на деле. Если короли, заключившие союз, не доверяют друг другу, успеха им не видать. В минувшем году я открыл свои гавани для кораблей его высочества Наваррского; я снарядил войско и передал его под начало герцога Ланкастера, желая усилить войско короля Наваррского. Мы почти полностью подготовили текст нашего соглашения; мы условились о постоянном сотрудничестве и обещали никогда не заключать ни мира, ни даже перемирия в одиночку. А его высочество Наваррский чуть ли не на следующий день высаживается в Котантене, соглашается вступить в переговоры с королем Иоанном, клянется ему в любви и приносит вассальную присягу. И если ныне находится он в узилище, если его тесть поймал его в свои тенета как изменника, вина в том не моя. Поэтому-то, прежде чем прийти королю Наваррскому на помощь, я желал бы быть уверен, что родичи мои д’Эврё, прибегающие к моей защите, лишь когда на них обрушиваются несчастья, не повернутся лицом к другим, едва я вытащу их из беды».

Тем не менее Эдуард отдал кое-какие распоряжения, призвал к себе герцога Ланкастера и повелел начать приготовления к новой высадке на континент, одновременно он направил соответствующий приказ принцу Уэльскому, находившемуся в Бордо. И так как от посланцев Филиппа Наваррского Эдуард узнал, что Иоанн II, обвиняя во всех смертных грехах своего зятя, обвиняет также и английского короля, он сразу же отправил послания и святому отцу, и императору Священной империи, а также многим государям христианского мира, и в посланиях этих отрицал, что находится в сговоре с Карлом Злым, однако всячески хулил Иоанна II за недостаток доверия и за его действия, которые не подобают, по его мнению, королю «ради чести рыцарской» и короля недостойны. Его послание к папе было написано куда быстрее, чем такое же послание короля Иоанна, и, уж поверьте мне, составлено совсем иначе.

Мы с королем Эдуардом недолюбливаем друг друга: он считает, что я слишком привержен интересам Франции, а я считаю, что он недостаточно чтит примат церкви. При каждой встрече у нас происходят баталии. Ему бы хотелось посадить на папский престол англичанина, а еще лучше, чтобы вообще никакого папы не было. Но я должен признать, что для своего народа он прекрасный правитель: ловкий, осмотрительный, когда нужно быть осмотрительным, отважный, когда можно быть отважным. Англия ему многим обязана. И к тому же, хотя ему всего сорок четыре года, он пользуется уважением, каким пользуются лишь престарелые государи, ежели они, конечно, были хорошими государями. Возраст монархов измеряется не датой их рождения, а длительностью их царствования.

В этом отношении Эдуард III, так сказать, древнее всех правителей Запада. Папа Иннокентий – всего лишь четыре года верховный священнослужитель. Император Карл, хоть и был избран десять лет назад, короновался только в позапрошлом году. Иоанн Валуа как раз отпраздновал… – пленнику не так-то радостно праздновать такое событие… – шестую годовщину после своего миропомазания. А он, Эдуард III, на престоле уже двадцать девять лет, вернее, почти тридцать.

Внешне это мужчина прекрасного сложения, величественной осанки, правда чуть раздобревший. Длинные белокурые волосы, шелковистая выхоленная бородка, голубые глаза – на мой вкус, чересчур большие. Настоящий Капетинг. Он как две капли воды похож на своего деда Филиппа Красивого и от него же унаследовал немало достоинств. Какая жалость, что кровь наших королей принесла такие прекрасные плоды в Англии и такие убогие во Франции! С годами Эдуард, совсем как и его дед, становится все молчаливее и молчаливее. Что вы хотите! Вот уже тридцать лет он видит, как пресмыкаются перед ним люди. По их походке, по взгляду, тону голоса он догадывается, на что они рассчитывают, чего от него ждут; знает, сколь велико их тщеславие, а главное, знает, чего каждый из них стоит. Приказы его немногословны. Он сам говорит: «Чем меньше произносишь слов, тем меньше их будут повторять и тем меньше искажать их смысл».

В глазах всей Европы он прославлен как герой. Битва у Слейса, осада Кале, победа при Креси… Франция целое столетие не знала поражений, а Эдуард разбил ее или, вернее говоря, разбил своего французского соперника, коль скоро война эта началась, по его словам, лишь с одной целью – утвердить свои права на корону Людовика Святого. Но конечно, и с целью прибрать к рукам благоденствующие французские провинции.

Не проходило и года, чтобы он не высаживал на континент свои войска – то в Булони, то в Бретани – или не приказывал, как то было два последних лета, совершать набег из своего герцогства Гиеньского.

Прежде он сам водил своих людей в бой и не зря снискал себе славу доблестного воина… Теперь он в походах участия не принимает. Теперь его войсками командуют умелые военачальники, закалившиеся во многих кампаниях; но мне думается, что успехом своим он главным образом обязан тем, что войско у него постоянное и состоит в подавляющем большинстве из пеших ратников; такое войско и много подвижнее, и не обходится так дорого, как наше громоздкое рыцарское воинство, которое каждый раз приходится созывать, и никогда его вовремя не соберешь, и вооружены они, экипированы кто во что горазд, и не обучены согласованным действиям на поле боя.

Конечно, звучит оно куда как красиво: «Отечество в опасности. Нас призывает король. Пусть каждый поспешит ему на помощь!» А с чем спешить-то? С палками? Придет, придет еще время, когда все короли возьмут пример с Англии и будут вести войны обученными людьми, настоящими солдатами, которые пойдут туда, куда им прикажут, без пререканий и отлынивания.

Видите ли, Аршамбо, государству вовсе не обязательно, для того чтобы стать могущественным, иметь огромную территорию или большое народонаселение. Надо только, чтобы в народе было развито чувство гордости, чтобы он был способен на порыв и чтобы им долгое время правил разумный монарх, который сумел бы зажечь в душах людей огонь высоких устремлений.

И вот в государстве, насчитывающем шесть миллионов душ, включая Уэльс, – и это еще до чумы, а после Божьего бича осталось всего четыре миллиона, – Эдуард III создал благоденствующую и грозную нацию, которая как равная с равными говорит с Францией и со Священной империей. Торговля сукном, морские перевозки товаров; присоединение Ирландии; умелое хозяйничанье в богатой Аквитании; неукоснительное и безропотное исполнение королевских приказов; армия, в любую минуту готовая выступить и не сидящая сложа руки, – вот что превратило Англию в такую могучую, такую богатую державу.

Сам король владеет сказочным богатством: уверяют, будто оно столь велико, что он не в силах подсчитать его. Но я-то отлично знаю, что он его считает, иначе он ничего бы не имел. А тридцать лет назад, когда он вступил на престол, в наследство ему досталась пустая казна и долги чуть ли не всей Европе. А ныне к нему идут с просьбой о займах. Он перестроил Виндзор, украсил Вестминстер… ну если вам так угодно, пусть будет не Вестминстер, а Вестмутье, но я так часто бывал в Англии, что привык произносить их названия по-английски, ибо, любопытное дело, с тех пор как англичане задумали захватить Францию, они все чаще и чаще, даже при дворе, говорят на своем саксонском языке и все реже и реже по-французски… Каждую свою резиденцию король превращает в сокровищницу. Многое покупает у ломбардских купцов и у кипрских мореплавателей, и не только восточные пряности, но и всякого рода изделия, которые потом служат образчиком для английских ремесленников.

Кстати, раз уж разговор зашел о пряностях, я должен, Аршамбо, сказать вам несколько слов о перце. Перец – прекрасное помещение денег. Прежде всего перец не портится; в последние годы цены на него все растут и растут, и по всему видно, что еще будут расти. На складе в Монпелье у меня лежит перца на десять тысяч флоринов, а взял я его в частичное погашение долга от одного тамошнего купца – Пьера де Рамбера, который не мог вовремя расплатиться с кипрскими поставщиками. А коль скоро я каноник Никозии… никогда, правда, там не бывал, ни разу, увы, не бывал, ибо, по рассказам очевидцев, остров этот красоты несказанной… поэтому-то я и уладил это дело без хлопот… Но вернемся к королю Эдуарду.

Королевский стол в Англии – это не просто громкие слова, и у всякого, кто попадает туда впервые, дух захватывает от обилия и блеска золота. Золотой олень почти в натуральную величину украшает середину стола. Кубки, кувшины, блюда, ложки, ножи, солонки – все из чистого золота. Стольники за одну перемену притаскивают столько золота, что из него можно было бы начеканить монеты для целого графства. «Ежели придет такой случай, то мы в крайней необходимости можем все это и продать», – говорит король. Но даже в трудную минуту – а какая государева казна таких минут не переживала? – Эдуард спокоен и знает, что всегда может получить любой кредит, так как всему свету ведомы его богатства. А сам он является своим подданным только в роскошнейших одеяниях, расшитых золотом, в бесценных мехах, весь усыпанный драгоценными каменьями, а на сапожках у него золотые шпоры.

Но при всей этой выставляемой напоказ роскоши не забыт и Бог. В одной только Вестминстерской часовне четырнадцать викариев, а прибавьте к этому еще певчих и всех служек в ризнице. Коль скоро Эдуард считает, что папа находится под властью французов, он, очевидно, вызова ради все время увеличивает число служителей церкви, но дарует эти должности только англичанам и не делится бенефициями со Святым престолом, из-за чего у нас с ним вечно идут споры.

Итак, когда Богу воздано Богово, остается еще семья, а у Эдуарда III десять человек детей, и все они живы. Старший – принц Уэльский и герцог Аквитанский, как вам это известно; ему уже двадцать шесть. А самого младшего, графа Букингемского, кормилица только-только отняла от груди.

Каждого из своих сыновей Эдуард наделяет значительным герцогством или графством; дочерям старается устроить такой династический брак, который мог бы послужить его замыслам.

Пари держу, что ему, королю Эдуарду, жилось бы весьма тоскливо, если бы он не был предназначен Провидением на то, что более всего способен делать, – править. Да, да, его не так уж сильно занимало бы собственное существование, надвигающаяся старость, не так бы спокойно он глядел в глаза приближающейся смерти, если бы не выпало ему на долю направлять чужие страсти и указывать другим людям цель в жизни, а это помогает забыть о самом себе. Ибо люди лишь тогда чувствуют всю цену жизни и могут достойно ее прожить, когда все их деяния и все их мысли посвящены какому-то великому свершению, с которым они неразрывно связывают свою судьбу.

Именно это и вдохновляло Эдуарда, когда он учредил в Кале свой орден Подвязки, который так процветает и в подражание коему наш злосчастный король Иоанн, основав орден Звезды, породил на свет божий поначалу весьма пышную, а затем довольно убогую его копию…

Именно эта тяга к величию подвигает короля Эдуарда, когда он вынашивает план, о котором вслух не говорит, но который ни от кого не скроешь – превратить Европу в государство английское. Не то чтобы он мечтает держать весь Запад под своей единоначальной властью или хочет покорить все государства и превратить их в своих вассалов. Нет-нет, его замысел иной – свободное объединение королей или правительств, где он играл бы первенствующую роль, и благодаря этому объединению не только воцарился бы мир внутри этого союза, но можно было бы больше не опасаться Священной империи, если бы даже она не согласилась примкнуть к нему. И никаких обязательств в отношении Святого престола; я подозреваю, что втайне он вынашивает этот замысел… Первых успехов он добился во Фландрии, оторвав ее от Франции; он вмешивается в дела Испании, запускает щупальца даже в Средиземноморье. О, если бы ему удалось заполучить Францию, представляете, что бы он наделал, что бы он мог наделать!.. Впрочем, его замысел не так уж нов. Король Филипп Красивый, его дед, тоже вынашивал план объединения Европы, что обеспечило бы вечный мир.

С французами Эдуард любит говорить по-французски, с англичанами – по-английски. Может он беседовать и с фламандцами на их родном языке, чем немало льстит их самолюбию, и, пожалуй, этим объясняется его успех в их стране. А со всеми прочими он говорит по-латыни.

Вы, понятно, спросите меня, Аршамбо, почему бы не уступить столь одаренному, столь талантливому, столь взысканному судьбой правителю в его притязаниях на французский престол? Почему бы не посодействовать ему в этом? Почему мы из кожи лезем вон, чтобы сохранить престол за этим наглым дурачком, да еще родившимся при таком неблагоприятном сочетании небесных светил, каким нас наградило Провидение, лишь для того, без сомнения, чтобы послать испытание нашему злосчастному королевству?

Э-э, нет, племянничек, мы всей душой стремимся к этому прекрасному объединению западных государств, мы тоже его жаждем, но мы хотим, чтобы оно было под эгидой Франции – другими словами, чтобы управлялось оно французами, за коими оставалось бы преимущественное положение. Мы твердо убеждены, что, коль скоро Англия станет слишком могущественной, она будет попирать законы нашей церкви. Франция же избранное Богом государство… Да и король Иоанн не вечен.

Но вы понимаете также, Аршамбо, почему король Эдуард так упорно поддерживает этого Карла Злого, который обманывал его уже десятки раз. Все дело в том, что маленькая Наварра и огромное графство Эврё – весьма заманчивые куски не только для его притязаний на корону Франции, но также в вынашиваемом им плане объединения христианских государств, который накрепко засел ему в голову. Что ж, надо дать и королям помечтать немного!

Вскоре после прибытия посольства наших любезных друзей Морбека и Бревана в Англию туда собственнолично явился его высочество Филипп д’Эврё-Наваррский, граф Лонгвиль.

Высокий, белокурый, прекрасно сложенный и гордец нравом, Филипп Наваррский столь же прям и честен, сколь лукав его старший брат; и именно благодаря свойствам своей натуры младший, храня верность старшему, скрепя сердце участвует во всех его коварных проделках. Он не наделен в отличие от старшего брата даром красноречия, но привлекает к себе людей сердечным своим теплом. Он сильно пришелся по душе королеве Филиппе, которая уверяет, что он-де ужасно похож на ее супруга, когда Эдуард был в том же возрасте. Что, впрочем, и неудивительно: Эдуард и Филипп – кузены по многим родственным линиям.

Славная королева Филиппа! Еще в девушках она была розовенькая и пухленькая и обещала стать со временем просто толстухой, как большинство женщин Геннегау. И обещание свое сдержала.

Король любил ее спокойной любовью. Но с годами у него появились и другие сердечные увлечения, редкие, но неистовые. В числе их графиня Солсбери, а теперь Алис Перрерс, или Перрьер, придворная дама королевы. Желая развеять свою досаду, Филиппа утешается едой и становится все толще и толще.

Вы спрашиваете о королеве Изабелле? Ну да, ну да, она еще жива, во всяком случае, месяц назад еще была жива… Вот уже двадцать восемь лет живет она в Касл-Ризинг, в огромном и унылом замке, куда заточил ее сын после того, как обезглавил ее любовника лорда Мортимера. Будь Изабелла на свободе, она могла бы доставить сыну немало хлопот. Французская волчица… Раз в году, на Рождество, он приезжает ее навестить. Его права на французский престол – это от нее, от Изабеллы. Но она же и причина династического кризиса во Франции, потому что сообщила своему отцу Филиппу Красивому о любовных шашнях Маргариты Бургундской и тем доставила великолепный предлог отстранить от престола потомство Людовика Сварливого. Признайтесь, есть нечто забавное в том, что сорок лет спустя внук Маргариты Бургундской и сын Изабеллы заключают союз. Нет, и впрямь стоит жить, чтобы стать свидетелем такого!

И вот Эдуард и Филипп Наваррский в Виндзоре вновь берутся за составление прерванного на середине договора, первые кирпичи коего были заложены еще во времена переговоров в Авиньоне. И понятно, договор по-прежнему тайный. В первоначальных наметках имена договаривающихся правителей не должны были вообще быть названы. Король Англии именуется «старший», а король Наваррский – «младший», как будто этого вполне достаточно, чтобы их замаскировать, и как будто из содержания самого договора все и так не становится очевидным! Все эти меры предосторожности, может, и хороши для королевских канцелярий, но, разумеется, не могут ввести в заблуждение тех, кого следует опасаться. Если тайну нужно сохранить действительно в тайне, не следует заносить ее на бумагу, вот и все.

«Младший» признает «старшего» законным королем Франции. Опять все то же начало и вся суть договора, короче, его основа основ. «Старший» признает за «младшим» права на герцогство Нормандское, графства Шампань и Бри, виконтство Шартр и весь Лангедок вместе с Тулузой, Безье, Монпелье. Говорят, что Эдуард уперся насчет Ангулема… очевидно, потому, что это слишком близко к Гиени, и, если договор этот – да не будет на то воля Божья! – поможет ему укрепиться, он не позволит Наварре вклиниться между Аквитанией и Пуату. В качестве возмещения он согласен поступиться Бигорой, чем Феб, дойди это до его ушей, был бы не слишком обрадован. Как видите, если сложить все эти земли вместе, получится солидный кусок Франции, даже весьма солидный. Удивительное все-таки дело – человек, рассчитывающий править нашей страной, отдает такой кусок своему вассалу. Но, с одной стороны, он превращает владения Наваррского как бы в вице-королевство, что полностью отвечает его заветной мечте о новой империи, а с другой – чем больше он округляет владения принца, признающего его королем, тем сильнее территориальная опора его законности. Вместо того чтобы потихонечку да полегонечку добиваться присоединения герцогств и графств, он может рассчитывать на поддержку всех этих провинций разом.

Что касается всего прочего: раздела военных расходов, обязательств ни в коем случае не заключать сепаратных перемирий, – то все это самые обычные пункты любого договора и заимствованы они из первоначального проекта. Но союз именуется «постоянным союзом».

Да, чуть не забыл упомянуть об одном забавном недоразумении, происшедшем между Эдуардом и Филиппом Наваррским: Филипп потребовал, чтобы в договор вписали сумму в сто тысяч экю, которые были упомянуты в брачном контракте Карла Наваррского и Жанны Валуа и, конечно, так никогда и не были выплачены.

Король Эдуард удивился:

– Но почему же я должен платить долги короля Иоанна?

– А как же иначе? Вы взойдете вместо него на престол, значит вам придется взять на себя все его обязательства.

Юному Филиппу нельзя было отказать в апломбе. Только в таком возрасте можно позволить себе говорить подобные вещи. Король Эдуард III рассмеялся, что случалось с ним не часто.

– Пусть будет так. Только после того, как я коронуюсь в Реймсе. Но не до миропомазания.

И Филипп Наваррский отбыл в Нормандию. Пока переносили на веленевую бумагу то, о чем было договорено, пока обсуждали точные формулы одного пункта за другим, пока перевозили документы с одного берега Ла-Манша на другой… От «старшего» к «младшему»… а тут еще военные хлопоты… словом, этот тайный договор стал явным, во всяком случае для тех, кто был заинтересован его знать, а подписан он был окончательно только в начале сентября в замке Кларендон, всего три месяца назад, незадолго до битвы при Пуатье. А кем подписан? Филиппом Наваррским, который с этой целью вторично отправился в Англию.

Теперь вы понимаете, Аршамбо, почему дофин, который, если помните, был против ареста Карла Наваррского, упорно держит его в темнице, тогда как, находясь сейчас во главе государства, давно мог бы его освободить, тем паче что на него со всех сторон наседают с просьбами. Пока договор с Англией подписан не Карлом, а Филиппом Наваррским, его можно считать пустой бумажкой. А вот если его подпишет Карл – это уже будет совсем иное дело.

И посейчас король Наварры, из-за того что сын короля Франции держит его в заключении в Пикардии, еще не знает – очевидно, только он один и не знает, – что он признал короля Англии королем Франции, но признал, так сказать, платонически, раз не мог подписать договор.

Тут уж все окончательно запутывается, здесь, как говорится, своя своих не познаши, и мы постараемся в Меце распутать этот узел! Бьюсь об заклад, лет через сорок ни одна живая душа не сможет разобраться во всех этих делах, кроме вас, возможно, или вашего сына, потому что вы ему обо всем этом непременно расскажете…

Глава IIIПапа и христианский мир

Разве я вам не сказал, что в Сансе мы получили свежие новости? И к тому же хорошие. Так вот, дофин, бросив свои бурлящие Генеральные штаты, где Марсель требует упразднения Большого совета и где епископ Ле Кок, ходатайствуя об освобождении Карла Злого, договаривается до того, что следует, мол, низложить короля Иоанна II… да-да, дражайший племянник, дошло уже до этого; пришлось соседу епископа наступить ему на ногу, и тогда тот опомнился и уточнил, что Генеральные штаты не уполномочены низлагать королей, а может это сделать лишь папа, и то по просьбе не менее трех Генеральных штатов… – так вот, дофин, оставив в дураках всю эту публику, вчера, то есть в понедельник, тоже отправился в Мец. А с ним две тысячи всадников. Сослался он на то, что получил-де от императора послания, в которых тот требует его приезда в Германию ради блага французского королевства. Да… но прежде всего мое послание. Он меня послушался. Таким образом, Штаты оказались в пустоте и разъедутся по домам, так ничего и не решив. Если в городе начнется волнение, дофин сможет ввести туда войска. Так что он держит столицу под угрозой…

Вторая добрая весть: Капоччи в Мец не едет. Отказывается со мной встречаться. Бывают же такие приятные отказы. С одной стороны, он ослушается святого отца, с другой – я от него отделаюсь. Я послал архиепископа Санского сопровождать дофина, а с ним уже едет архиепископ-канцлер Пьер де Ла Форе; таким образом, при дофине будут уже два советника, и оба люди умные. А у меня в свите дюжина прелатов. Этого за глаза достаточно. Ни у одного легата такой свиты еще никогда не бывало. И потом, нет Капоччи. Честное слово, никак не возьму в толк, почему это святой отец так настаивал, чтобы Капоччи меня сопровождал, и столь же упорно не желает вновь его призвать. Прежде всего без него я выехал бы куда раньше. Вот уж воистину загубленная весна.

Когда мы узнали о событиях в Руане и получили в Авиньоне послания от короля Иоанна и короля Эдуарда, а потом, когда нам стало известно, что герцог Ланкастер готовит новый поход, а войско Франции будет собрано к началу июня, я сразу понял, что все оборачивается скверно. И сказал святому отцу, что необходимо послать легата, с чем и он согласился. Он жаловался на упадок христианского мира. Я готов был выехать через неделю. А ему требовалось три, чтобы написать наставления. Я ему сказал: «Какие тут наставления, sanctissimus pater? Прикажите переписать те, что остались вам от вашего предшественника, благочестивого Климента VI, они были написаны десять лет назад и по такому же случаю. Прекраснейшие наставления. А я считаю, что главное наставление – это действовать, дабы помешать возникновению новой войны».

Быть может, в глубине души, сам себе не отдавая в том отчета, ибо он, безусловно, не способен сознательно думать о ком-нибудь или о чем-нибудь плохо, папа не так уж горел желанием, чтобы я добился успеха там, где он в свое время, накануне битвы при Креси, потерпел поражение. Впрочем, он сам в этом признался… «Эдуард III так грубо и зло со мной говорил, что боюсь, как бы того же не повторилось и с вами. Он, Эдуард III, человек решительный и твердый, его так легко не обведешь вокруг пальца. Да еще вдобавок он считает, что все французские кардиналы приняли сторону его противника. Потому-то я и собираюсь послать с вами нашего venerabilis frater Капоччи». Вот что он вбил себе в голову.

Venerabilis frater! Достопочтенный брат! Каждый папа должен совершить по меньшей мере хотя бы одну ошибку во время своего пребывания на Святом престоле, иначе он станет самим Господом Богом. Так вот, ошибка Климента VI в том, что он сделал Капоччи кардиналом.

«И к тому же, – сказал мне Иннокентий, – если один из вас двоих занедужит… да сохранит вас Всевышний… другой сможет довести до конца нашу миссию». Так как нашему бедняжке Иннокентию все время неможется, ему хочется думать, будто все прочие люди хворые, и, если вы при нем чихнете ненароком, он готов тут же вас соборовать.

Ну скажите сами, Аршамбо, видели ли вы, чтобы я занедужил хотя бы на один день во время нашего путешествия? Вот Капоччи другое дело – от дорожной тряски у него начинается колотье в пояснице, да еще каждые два лье приходится останавливать носилки, чтобы он мог помочиться. То его прошибает лихорадочный пот, то у него понос. Он хотел отобрать у меня моего лекаря мэтра Вижье; как вы сами могли убедиться, он не так уж завален работой, по крайней мере в том, что касается меня. По моему мнению, хороший лекарь – это такой лекарь, который каждое утро вас ощупывает, выслушивает, осматривает вам глаза, велит высунуть язык; не запрещает вам всего на свете, не чаще чем раз в месяц проверяет мочу и отворяет вам кровь – словом, поддерживает вас в отменном здоровье. А главное, надо посмотреть, как этот Капоччи готовился к отъезду! Он принадлежит к тому сорту людей, которые интригуют и добиваются, чтобы их послали с миссией, а добившись своего, могут умучить любого своими требованиями. Одного папского аудитора ему, видите ли, мало, подавай ему двоих. А для чего, в сущности, я вас спрашиваю, коль скоро все письма в курию, пока мы еще ехали вместе, все равно диктовал и правил я сам… И потому-то мы выбрались только 21 июня, в день солнцестояния, слишком поздно. А когда армии двинулись в поход, войны уже не остановишь. Войну можно остановить, когда она еще только замыслена монархом и окончательное решение еще не принято. Короче, говорю вам, Аршамбо, загубленная весна.

Накануне нашего отъезда святой отец принял меня одного. Возможно, раскаивался, что навязал мне никудышного спутника. Я отправился к папе в Вильнёв, где теперь находится его резиденция. Ибо он наотрез отказался жить в огромном Авиньонском дворце, построенном его предшественниками. Слишком, видите ли, там все пышно, слишком, на его взгляд, торжественно, слишком много там челяди. Словом, Иннокентий решил потрафить гласу народному, ибо люди упрекают всех пап за то, что они живут в слишком большой роскоши. Глас народный! С десяток писак, которым желчь с успехом заменяет чернила; с десяток проповедников, которых подослал в христианскую церковь сам Сатана, чтобы внести туда раздор. Ну тем, первым, достаточно пригрозить отлучением от церкви, чтобы впредь им неповадно было мутить народ, а последним предоставить доход с церковного имущества или бенефиции, да в придачу дать им какой-нибудь пост повиднее, ибо оплевывают они подчас все и вся только из зависти; и если они что и желают исправить в этом мире, то лишь потому, что в собственных глазах занимают в нем слишком малое место. Возьмите хотя бы Петрарку, вы слышали нашу о нем беседу с монсеньором Оксерским. Человек он от природы скверный, хотя, надо признать, огромных знаний и достоинств, недаром к нему прислушиваются по обе стороны Альп. Он был другом Данте Алигьери, который привез его с собой в Авиньон; и он выполнял множество различных поручений, вел переговоры между правителями. Вот кто написал, что Авиньон – это вертеп вертепов, что там процветают все пороки, что там кишат пройдохи, что там подкупают кардиналов, что сам папа держит лавочку и торгует направо и налево епархиями и аббатствами, что у прелатов есть любовницы, а у любовниц, в свою очередь, оплачиваемые ими кавалеры… словом, новый Вавилон, да и только.

И на мой счет он наговорил немало злого. Коль скоро он персона значительная, я с ним виделся, выслушал его, к великому его удовлетворению, устроил кое-какие его дела… говорят, он привержен алхимии, черной магии и всему такому прочему… вернул ему несколько бенефиций, которых его лишили; я состоял с ним в переписке и просил, чтобы в каждом своем письме он приводил бы стихи или сентенции великих поэтов древности, которых он знает чуть ли не наизусть, а я украшу ими свои проповеди, хотя особенно этим не злоупотребляю, у меня скорее стиль легиста; я как-то даже предложил ему занять должность папского аудитора, и только от него самого зависело решение. Так вот, с тех пор он стал куда меньше поносить папский Авиньон и обо мне пишет просто уж какие-то чудеса. Я-де первое светило на небесах церкви; я всевластен, хоть и не на папском престоле; в учености я равен или даже превосхожу любого законоведа наших дней; я щедро наделен природой и утончен науками; и смело можно признать за мной способность объять любое явление, происходящее в мире, как раз то, что Юлий Цезарь приписывал Плинию Старшему. Так-то вот, дражайший племянник, не более и не менее! А ведь я ничуть не поступился ни роскошью своего жилища, ни количеством челяди, что побуждало его раньше на едкую сатиру… Он, мой друг Петрарка, уехал в Италию. Есть в нем что-то, что мешает ему осесть в каком-нибудь одном месте; таким же был и его друг Данте, от которого он так много перенял. Он тоже выдумал себе великую любовь к какой-то даме, которая и его любовницей-то никогда не была и рано скончалась. Поэтому он так возвышенно и настроен… Я его, этого злюку, очень люблю, мне его недостает. Живи он в Авиньоне, без сомнения, сейчас на вашем месте сидел бы он, ибо я непременно прихватил бы его с собой…

Но так прислушиваться к гласу народному, как наш добрый Иннокентий! Да это значит показывать свою слабость, дать волю хулителям и оттолкнуть от себя многих, кто вас поддерживает, так и не приобретя новых друзей среди хулителей.

Итак, выставив напоказ свое смирение, наш папа перебрался в небольшой кардинальский дворец в Вильнёве, по ту сторону Роны. Но как бы он ни урезал число своей челяди, все равно помещение оказалось слишком мало. Поэтому пришлось его расширить, иначе негде было бы разместить тех, чьи услуги требуются повседневно. Канцелярия работает из рук вон плохо, так как не хватает места; писцы переходят из комнаты в комнату в зависимости от выполняемой работы. На буллы, которые они перебеляют, то и дело сыплется пыль. А коль скоро многие папские службы остались в Авиньоне, то и дело приходится переплывать на лодке реку, и часто при злом ветре, а зимой холод пробирает вас до костей. Все дела затягиваются до бесконечности… А так как папа питает слабость к Жану Бирелю, главе картезианцев, который снискал себе славу святого… в конце концов, я все думаю, прав ли был я, отстранив его в свое время от Святого престола, быть может, это было бы не так уж плохо… наш святой отец дал обет построить картезианский монастырь. Как раз теперь его и возводят между папским жилищем и заново оснащенным фортом Сент-Андре, который тоже сейчас переделывают. Но тут уж работой руководят королевские сановники. Так что ныне христианским миром управляют с высоты строительных лесов.

Меня святой отец принял в своей часовне, откуда он почти и не выходит, – в приделе под пятиугольным сводом, примыкающим к большой зале, где даются аудиенции… потому что хочешь не хочешь, а зала для аудиенции нужна, это-то папа понимает… и залу эту он приказал расписать живописцу из Витербо по имени Маттео Джова, не то Джованотто, не то Джованелли или Джованетти… все голубое, все палевое, больше подходит скорее для женского монастыря; мне лично это не по душе; мало пурпура, мало золота. И ведь яркие краски стоят не дороже прочих… А шуму-то, шуму, племянничек! При этом часовня – самый тихий уголок во всем дворце, поэтому-то папа и сидит здесь с утра до вечера! Пилы со скрежетом вгрызаются в камень, молотки стучат по резцам, вороты скрипят, грохочут повозки, настилы трясутся, орут и чертыхаются рабочие… Обсуждать среди такого шума серьезные вопросы – да это же чистая мука. Я теперь понимаю, почему у святого отца вечно болит голова. «Вы сами видите, достопочтенный собрат мой, – сказал он мне, – сколько приходится тратить денег и сколько поднято здесь суеты, и все для того, чтобы построить себе приют бедности. И к тому же надобно еще поддерживать большой дворец на том берегу. Не могу же я допустить, чтоб он рухнул…»

Когда папа Обер начинает вот так невесело подсмеиваться над собой и готов признать свои ошибки, только бы доставить мне удовольствие, у меня сердце от жалости разрывается.

Сидел он на каком-то убогом сиденьице, на которое я бы ни за что не сел даже в те времена, когда меня только что посвятили в епископы; как и всегда, он во время всей нашей беседы сильно сутулился. Крупный нос с горбинкой, продолжающий линию лба, крупные ноздри, густые брови высоко над глазницами, большие уши, так что мочки их торчат из-под белого папского головного убора, уголки губ оттянуты вниз к кудрявой бородке. Производит впечатление человека крепкого, и удивительно даже, почему у него такое хрупкое здоровье. Какой-то скульптор высекает его из камня для будущего надгробия. Потому что он наотрез отказался, чтобы ему ставили статую, из упрямства, конечно… Но на усыпальницу он все-таки соглашается.

В тот день на него нашел стих жаловаться. Он говорил мне: «Каждый папа, брат мой, должен пережить, на свой, конечно, лад, страсти Господа нашего Иисуса Христа. На мою долю выпала неудача во всех моих начинаниях. С тех пор как по воле Господней я очутился на вершине христианского мира, я чувствую, что распят на кресте. Что совершил я, в чем преуспел за эти три с половиной года?»

По воле Господней, кто же спорит, кто спорит? Но признаемся, что выразилась она отчасти через мою скромную персону. Поэтому-то я и позволяю себе кое-какие вольности в разговоре со святым отцом. Но тем не менее есть вещи, которые я никак не могу ему сказать. К примеру, не могу же я ему сказать, что люди, которые наделены высшей властью, не должны слишком ревностно стараться переделать мир сей, дабы оправдать свое возвышение.

В душе великих смиренников таится потаенная гордыня, которая служит причиной всех их неудач.

Я-то прекрасно знал все замыслы папы Иннокентия, все его великие начинания. По сути дела, их всего три, но они взаимосвязаны. Самый тщеславный из этих трех замыслов – воссоединить Римскую и Греческую церкви, как вы догадываетесь, под эгидой церкви католической; вновь объединить Восток и Запад; восстановить единство христианского мира. Об этом мечтают все папы уже тысячу лет. И при папе Клименте VI я сильно подвинул это дело, так далеко оно еще никогда не было подвинуто, и, во всяком случае, дальше, чем в наши дни. Папа Иннокентий приписал этот замысел себе, словно бы эта мысль, совсем новая мысль, снизошла на него свыше через Духа Святого. Не будем этого оспаривать.

Второй его замысел, который, в сущности, предшествует первому, заключается в том, чтобы вновь перенести папский престол в Рим, ибо влияние папы на христиан Востока может стать и впрямь великим, ежели исходить оно будет с высоты престола святого Петра. Сейчас Константинополь переживает период упадка и может, не поступившись честью, склониться перед Римом, но отнюдь не перед Авиньоном. Тут, как вы знаете, я расхожусь с ним во мнении. Возможно, рассуждение это было бы справедливо при условии, что сам папа не окажется в Риме еще более слабым, чем в Провансе…

А ведь для того, чтобы возвратиться в Рим, надо прежде всего примириться с императором – таков третий его замысел. Это дело первоочередное. А теперь посмотрим, к чему привели нас эти прекрасные замыслы… Вопреки моим советам мы спешно короновали Карла, которого избрали уже восемь лет назад и которого мы все-таки держали в узде, маня его, так сказать, конфеткой миропомазания. А теперь мы против него бессильны. Он отблагодарил нас своей «Золотой буллой», которую нам пришлось волей-неволей проглотить молча и из-за которой мы потеряли возможность не только оказывать свое влияние на выборы императора Священной империи, но и на финансовые дела имперской церкви. Это совсем не примирение, а полная сдача. А за это император великодушно соблаговолил развязать в Италии нам руки, другими словами, позволил нам сунуть руку в осиное гнездо.

В Италию святой отец послал кардинала Альвареса Альборнеза, который по натуре своей скорее воин, чем кардинал, и поручил ему приготовить все для возвращения Святого престола в Рим. Альборнез начал с того, что связался с Кола ди Риенци, который в то время правил Римом. Родился он, этот Риенци, в какой-то таверне в Трастевере и был настоящий простолюдин с лицом Цезаря; в тех местах такие время от времени появляются на свет, они умеют пленить римлян, твердя, что предки их владычествовали надо всем миром. К тому же Риенци выдавал себя за сына императора, за незаконного сына Генриха VII Люксембургского; но, увы, мнения этого никто не разделял. Он избрал себе титул трибуна, носил пурпуровую тогу и жил в Капитолии, на развалинах храма Юпитера. Мой друг Петрарка всячески превозносил его за то, что он восстановил древнее величие Италии. Он мог бы быть выигрышной пешкой на нашей шахматной доске, но при том лишь условии, что надо было продвигать ее вперед разумно, а не строить на ней одной всю свою игру. Два года назад его убили братья Колонна, потому что Альборнез опоздал прислать ему помощь. Все приходится начинать сызнова, и о возвращении в Рим теперь нечего и думать, особенно когда там такая смута, какой никогда раньше не бывало. Видите ли, Аршамбо, о Риме следует мечтать всегда, но никогда туда не возвращаться.

Что же касается Константинополя… О, на словах мы куда как продвинулись с этим делом. Император Палеолог готов нас признать и дал нам торжественное заверение: он даже прибудет в Авиньон, дабы преклонить пред нами колена, если только сумеет выбраться из своей обкорнанной империи. И условие он ставит нам лишь одно: пусть, мол, ему пришлют войско, чтобы он мог расправиться со своими врагами. В теперешнем своем положении он согласился бы признать первого попавшегося деревенского кюре, лишь бы ему дали пять сотен рыцарей и тысячу ратников…

Ага! И вы тоже удивляетесь! Ежели единение христианского мира, ежели объединение церквей зависит лишь от такого пустяка, так почему бы не отрядить в греческое море столь малую горстку людей? Э, нет, э, нет, дорогой мой Аршамбо, вот этого-то ни в коем случае мы и не можем сделать. Потому что мы не можем как следует экипировать людей и нам не из чего выплачивать им жалованье. Потому что мы пожинаем плоды нашей прекрасной политики; потому что, желая обезоружить наших хулителей, мы решили все реформировать и вернуться к чистоте, каковой славилась первоначальная церковь… Какая первоначальная? Надо иметь немалую смелость, чтобы утверждать, что я, мол, знаю какая! И какая тут чистота? Ведь даже среди двенадцати апостолов нашелся один предатель!

И для начала отменяется пользование доходами с аббатств и бенефициями, если это не сопровождается попечением о душах человеческих… коль скоро «овечки должны быть пасомы пастырем, а не корыстолюбцами», и велено лишать принятия Святых Тайн тех, что сбирают богатства… «будем подобны сирым…», и запрещается взимать налоги с уличных женщин и игры в зернь… да-да, мы даже такими мелочами не брезгуем, ибо при игре в зернь произносят богохульные слова; никаких нечистых денег; не будем наживаться на грехе, так как, превращая его в торговую сделку, мы лишь способствуем распространению его и выставляем его напоказ.

А в итоге всех этих преобразований казна оскудела, ибо чистые деньги притекают тоненькой струйкой; число недовольных умножается, и всегда находятся фанатики, проповедующие, что папа-де еретик.

Ах, если правду говорят, что дорога в ад вымощена благими намерениями, то наш дражайший папа замостил изрядный кусок!

«Достопочтенный брат мой, откройте мне все ваши мысли, не скрывайте от меня ничего, даже если вы хотите в чем-либо меня упрекнуть».

Ну могу ли я ему сказать, что, читай он с большим тщанием то, что Создатель начертал для нас на небесах, он увидел бы, что расположение светил небесных сейчас неблагоприятно почти для всех престолов, включая и его собственный, на котором он восседает лишь потому, что аспекты его гороскопа были злополучны, ибо, будь они хороши, папский престол, несомненно, занял бы я? Ну могу ли я ему сказать, что, когда человек находится под столь жалким склонением светил, не время ему браться за перестройку здания с подвала до чердака, а нужно как можно заботливее поддерживать это здание таким, каким было оно завещано нам, и вовсе не достаточно просто явиться из селения Помпадур в Лимузине во всей своей крестьянской простоте, и притом надеяться, что к словам твоим будут прислушиваться короли и сможешь ты искупить несправедливости мира сего? Самое страшное бедствие нашего времени в том, что высочайшие престолы подчас занимают люди, недостаточно великие для выполнения возложенных на них задач. Тем, что придут им на смену, будет нелегко, ох нелегко!

Накануне моего отъезда святой отец вот еще что мне сказал: «Такой ли я папа, что может объединить христиан всего мира, или все мои попытки обречены на неудачу? Мне стало известно, что король английский согнал в Саутгемптон пятьдесят кораблей, дабы перевезти на континент четыреста рыцарей и лучников и более тысячи лошадей». Еще бы ему этого не знать – да я сам сообщил ему об этом. «А мне бы и половины достало, дабы удовлетворить просьбу императора Палеолога. Не могли бы вы с помощью нашего брата кардинала Капоччи, хотя я отлично знаю, что заслуги его не сравнимы с вашими, и которого я люблю куда меньше, чем вас…» Ну, это просто так, слова, одни слова, чтобы меня успокоить… «Но он, Капоччи, все же пользуется известным доверием Эдуарда III; так не смогли бы вы убедить короля Англии не посылать войска против Франции, а лучше… Да-да, я отлично вижу, о чем вы думаете… Король Иоанн тоже созвал свое войско; но он, король, более доступен чувству чести рыцаря и христианина. Вы имеете на него влияние. Ежели оба короля откажутся от междоусобной войны, а вместо того направят хотя бы часть своих людей в Константинополь, дабы мог он стать лоном единой церкви, подумайте сами, какой славой они покроют имена свои. Попытайтесь втолковать им это, мой досточтимый брат; внушите им, что они могут стать вровень с героями и святыми, вместо того чтобы заливать кровью свои же государства и множить страдания своего народа…»

На что я ответил: «Святейший отец, то, чего вы желаете, самая легкая вещь на свете, но лишь в том случае, если будут выполнены два нижеизложенных условия: король Эдуард потребует, чтобы его признали королем Франции и короновали в Реймсе, а король Иоанн II, в свою очередь, потребует, чтобы король Эдуард отказался от своих притязаний и принес бы ему вассальную присягу. Когда оба эти условия будут выполнены, все препятствия сами собой отпадут!..» – «Вы смеетесь надо мной, брат мой, вы просто маловер». – «Нет, святейший отец, я верю всей душой, но не в моей власти заставить солнце сиять среди ночной мглы.

Иными словами, я верю, свято верю, что, ежели Господь Бог захочет свершить чудо, Он вполне может обойтись и без нашего содействия».

С минуту мы просидели молча, потому что на соседнем дворе разгружали подводу с бутовым камнем, и плотники сцепились с возчиками. Папа весь поник, и крупный его нос с крупными ноздрями, и длинная его борода. И промолвил: «Тогда добейтесь от них хоть того, чтобы они подписали новое перемирие. Скажите им твердо, что я запрещаю им вести военные действия друг против друга. Если хоть один прелат или священнослужитель будет противодействовать вашим усилиям установить мир между двумя государствами, смело лишайте его всех церковных бенефиций. И помните, ежели один из двоих государей упрется и попытается начать войну, можете грозить ему всем, вплоть до отлучения от церкви; это внесено в данные вам предписания. Отлучение от церкви и интердикт».

После этого напоминания о данных мне полномочиях мне оставалось лишь одно: попросить у папы благословения, что я и сделал. Представляете себе, Аршамбо, как я буду отлучать от церкви сразу двоих королей – Англии и Франции, – да еще при том положении, в коем находится ныне Европа? Эдуард III тут же освободит свою церковь от долга повиновения Святому престолу, а Иоанн пошлет в Авиньон своего коннетабля, чтобы тот осадил город. А наш Иннокентий, что, по-вашему, тогда сделает он? Сейчас я вам скажу. Он во всем обвинит меня и отменит отлучение. Все это только одни пустые разговоры.

Итак, на следующий день мы двинулись в путь. А через три дня, то есть 18 июня, войска герцога Ланкастера высадились у мыса Ла-Аг.

Часть четвертая