Анекдотов о голышах, разъезжавших в трамваях в одной лишь кумачовой ленте с надписью «Долой стыд!», предостаточно, но вот исторических документов почти нет. Зато спекуляций на эту тему в средствах массовой информации — миллион. Вот, к примеру, что говорилось об обнаженных демонстрациях 1920-х годов на Красной площади в документальном фильме «Секс в СССР»: «Да, во главе этого дикого шествия следовал в чем мать родила большевик со стажем, любимец Ленина, блестящий публицист и работник комиссариата иностранных дел Карл Радек, бессменный лидер движения “Долой стыд!”. <…> Надо вам сказать, что Карл Радек был с впалой грудью, маленький и горбатый, зато у него был член до колен, и он разгуливал дома совершенно обнаженный, пугая живущих с ним родную сестру с ее детьми, которые так и выросли сексуальными уродами из-за этого»[63]. В общем, если прямые фотосвидетельства и остались, то в тридцатые годы их, конечно, постарались уничтожить или запрятать поглубже.
Впрочем, отдельные лоскуты информации о творившихся нудистских безобразиях до нас дошли — в частности, выдержка из статьи в «Известиях В ЦИК», в которой нарком здравоохранения Николай Семашко пытается вправить мозги распоясавшимся (буквально) гражданам: «Подобное поведение необходимо самым категорическим образом осудить со всех точек зрения. Во-первых… жестоко ошибаются, когда думают, что если ходить голым, отрастить волосы и ногти, то это будет самая настоящая “революционность”… Во-вторых, путешествие по Москве в голом виде совершенно недопустимо с гигиенической точки зрения. Нельзя подставлять свое тело под пыль, дождь и грязь… Улицы Москвы — не берег Черного моря… В-третьих, очень спорно, содействует ли это дикое новшество нравственности. В тот момент, в который мы живем, когда еще не изжиты такие капиталистические уродства, как проституция, хулиганство, обнажение содействует не нравственности, а безнравственности… Поэтому я считаю абсолютно необходимым немедленно прекратить это безобразие, если нужно, то репрессивными мерами»[64].
Несмотря на эти увещевания, набирали популярность комсомольские коммуны, в которых разбивание на парочки осуждалось как индивидуализм, как угроза коллективизму. Поощрялось перекрестное соитие. Это видно и по литературе двадцатых годов. К примеру, в романе Ивана Рудина «Содружество» описывается студенческая коммуна «Задруга», в которой новоприбывшая стыдливая девушка Лиза подвергается мощной идейной обработке со стороны парней. Забавно, что их риторика отчасти напоминает первое выступление Ромео под балконом Джульетты: «Девичий стыд, воспетый некогда поэтами, — наследственный страх перед нападающими самцами», «Товарищества с мужчиной можно достигнуть, лишь переступив через стыдливость», «Стыдливость и девственность — первое препятствие к эмансипации»[65]… «Ты должна потерять стыд тела. Ну, например, не стесняться и быть обнаженной». (Как мы помним, это качество было присуще Лиле Брик с рождения.) Девушка Лиза, надо сказать, в конце концов воспиталась и сняла все крюки и запоры с дверей — заходи, кто хочет, — но закончилось дело всё равно трагически — изнасилованием и смертями.
В другом произведении — повести Сергея Малашкина «Луна с правой стороны» — комсомольские будни рисуются почти декадентскими красками: «новые люди» перенимают у обормотов Серебряного века и богемный шик, и кокаиновый угар. Героиня повести, комсомолка Таня, приехавшая в Москву из деревни, записывает в дневнике: «За мной ухаживало много ребят, а когда я не отвечала на эти ухаживания взаимностью, меня стали публично называть мещанкой»[66]. Со временем Таня, конечно, исправляется: обрезает волосы, начинает пить, курить и якшаться с парнями.
Или прогремевший рассказ «Без черемухи» Пантелеймона Романова — как раз о бескрылом Эросе, грубо физиологическом, не украшенном старорежимными воздыханиями и экивоками. Героине рассказа хочется красоты и черемухи, а ею пользуются, как клизмой. «Девушки легко сходятся с нашими товарищами-мужчинами на неделю, на месяц или случайно — на одну ночь. И на всех, кто в любви ищет чего-то большего, чем физиология, смотрят с насмешкой, как на убогих и умственно поврежденных субъектов»[67], — жалуется она подруге.
Складывается впечатление, что все эти пореволюционные страсти прямиком произросли из скандального романа Михаила Арцыбашева «Санин» (1907) с его культом удовлетворения плотских желаний, только под чистый безыдейный гедонизм теперь подводились мудреные марксистские формулировки. И совсем не удивительно, что буйство молодежных коммун и радикальных законодательных новшеств сопровождалось курьезными фальшивками.
Самая известная из них — так называемый декрет о национализации женщин, сфабрикованный врагами большевиков для подрыва их авторитета (по одной из версий, декрет сварганил владелец саратовской чайной Михаил Уваров, и его потом за это ограбила и зарезала толпа анархистов). В 1918 году декрет наделал грандиозный переполох в Саратовской и некоторых других губерниях — его перепечатывали, а кое-где, приняв за чистую монету, с рвением применяли на практике. Его содержание и стилистика блестяще выдержаны в духе псевдомарксистского креатива (некоторые историки уверены даже, что большевики сочинили его сами, но потом, испугавшись народного гнева, открестились от него и свалили всё на недобитков-буржуев). Документ постановлял, что с 1 мая 1918 года все женщины от семнадцати до тридцати лет (за исключением матерей пятерых и более детей) изымаются из частного владения и передаются рабочему классу как экземпляры народного достояния; за их бывшими мужьями сохранялась возможность внеочередного пользования ими, остальные члены трудового коллектива имели на это право не чаще четырех раз в неделю и не дольше трех часов (неясно, правда, единовременно или за всю неделю), отчисляя за это два процента своего заработка в фонд народного поколения, на средства которого планировалось содержать «народные ясли» для обобществленных младенцев. Если же мужчина не мог предъявить удостоверение от профсоюза или заводского комитета, то за право попользоваться «отчужденной» женщиной ему предлагали заплатить в вышеуказанный фонд аж тысячу рублей. Кстати, фонд обязывался содержать и «коллективизированных» женщин, выделяя каждой по 280 рублей в месяц. Беременным обещали отгул в четыре месяца, а родившим двойню — 200 рублей. Какие именно имелись в виду рубли — «николаевки» или «керенки», — не уточнялось (кстати, первые в пору военного коммунизма котировались гораздо выше). Выяснить, что можно было купить в 1918-м, скажем, на 280 рублей, довольно сложно, учитывая, что рост цен бешеными скачками обгонял эмиссию купюр. На одном белорусском портале я наткнулась на заверение, что именно такой была в тот год зарплата минского машиниста паровоза и купить на нее можно было четыре пуда (65,5 килограмма) ржаной муки. Как бы то ни было, курьезный декрет, по сути, не опровергал, а доводил «буржуазную» логику до крайности — женщину низводили до категории товара и собственности.
К ряду фейков, отлично передающих сексуальную неразбериху того времени, можно причислить и утверждение, что якобы в уставе Российского коммунистического союза молодежи (РКСМ), принятом в 1918 году, существовал параграф: «Каждая комсомолка обязана отдаться любому комсомольцу по первому требованию, если он регулярно платит членские взносы и занимается общественной работой», — изъятый только в 1929 году, когда принимали вторую редакцию устава.
Повторяю, все эти домыслы и фальсификации отлично отражают правду революционной эпохи — освобождение от тесноты привычных общественных оков, от норм, от предубеждений.
Впрочем, в какой-то момент свобода пролетарских нравов явно стала зашкаливать, поэтому в 1924 году психиатр Арон Залкинд выпустил популярные «Двенадцать половых заповедей революционного пролетариата», где призывал воздерживаться от секса до брака (а именно до 20–25 лет), не тасовать партнеров, как карточную колоду, не частить с половыми актами, но при этом помнить о революционно-пролетарской целесообразности, остерегаться флирта, кокетства и ухаживаний, не допускать извращений и ревности. Половое начало при этом всегда следовало подчинять классовому. Заповеди Залкинда еще войдут в плоть и кровь советского общества, но пока, на заре Советского государства, неистовствовала разнузданная карнавальная вольность.
В разговоре с Виктором Дувакиным Виктор Шкловский, знаменитый теоретик формализма, человек-приключение из ближайшего круга Бриков, так и говорит: «Мы все вольные были. А кто нам был неволя? Почему? Если он мне нравится? Если он мне сейчас нравится? Мы переносим, когда у нас есть квартиры и пенсии, и мы боимся алиментов, и мы нравы 50-летней революции переносим в 10-летнюю революцию. Это другая… другая нравственность, не установленная нравственность, но не опровергнутая»[68].
И в той же беседе:
«В[иктор] Ш[кловский]: У меня есть вопрос такой: изменяется ли любовь?.. В “Гильгамеше”, в шумеро-аккадском эпосе, у Гильгамеша есть соперник, человек-зверь, который ходит по лесам и освобождает зверей, и топчет поля. Он сильнее Гильгамеша. А Гильгамеш имеет только медное оружие и живет в глиняном городе, стены которого кажутся как бы обожженными (еще не было кирпича, были горшки). Это необыкновенная история. И вот для того, чтобы победить дух, Гильгамеш (это всё про Лилю Брик) насылает на него блудницу и говорит: “Открой перед ним свою наготу”. Он сходится с ней, три дня они лежат вместе. Когда он очнулся, он увидел, что звери вокруг него отошли, и проститутка (значит, это древнее занятие) говорит ему: “Ешь хлеб, потому что это пища человека, пей вино — это судьба человека, одень платье — потому что ты человек”. И она разрывает свое платье и половину отдает ему. То есть самый древний эпос, три тысячи, четыре тысячи лет до нашего эпоса — облагораживание той любви, которая у нас считается уже незаконной.