Лиля Брик. Жизнь и судьба — страница 47 из 63

Именно тогда, в сороковом, создался возле нее крут совсем молодых поэтов, которые скорее интуитивно, чем по зрелом размышлении ощутили потребность в ее поддержке и доверились ее безупречному вкусу. Она давала нм то, что не могла дать никакая советская казенщина, никакие утвержденные и отделах кадров наставники и учителя: истинно литературную среду, творческую атмосферу, умение радоваться чужому успеху и относиться к нему как к своему. Она тоже сразу же почувствовала в этом «младом и незнакомом племени» зародыш новой русской поэзии, той, за которой будущее. Не ее вина, что советская действительность искорежила и эти судьбы.

Чаще всего приходили к Лиле читать свои стихи, говорить о литературе, внимать ее советам совсем молодые Борис Слуцкий, Михаил Львовский, Павел Коган, Михаил Кульчицкий. Рядом с ними она сама молодела и забывала о крахе надежд, порожденных «романтикой революции».

Еще один молодой поэт, пришедший в 1940 году к Брикам и Катаняну, напомнил Лиле поэтического бунтаря и новатора Велемира Хлебникова и вызвал у нее особый энтузиазм. Это был Николай Глазков, чей талант Лиля разгадала моментально. Ей особенно нравилось, что, с величайшим пиететом внимая ее советам и замечаниям, Глазков не только не следовал им безоговорочно, но отстаивал то, что считал правильным, и писал так, как хотел, а не как ему рекомендовали. В этой независимости ей виделась та сила таланта, которая, вопреки всем влияниям, стремится к полной свободе самовыражения. Чем больше тяготел тот или иной поэт к политической риторике, к газетному примитиву, к сервильности и конформизму, тем меньше его тянуло к Лиле или, точнее, тем больше отталкивало от нее. И напротив, чем самобытнее, искреннее, тоньше он был, тем сильнее его влекло туда, в Спасопесковский, где все дышало поэзией, где поэзию понимали и чтили.

14 апреля 1940 года отмечалось десятилетие со дня гибели Маяковского: тогда еще Кремль не отменил странную практику праздновать даты ухода из этого мира вместо дат прихода в него. Заправлял этими, весьма двусмысленно выглядевшими, торжествами Александр Фадеев, превратившийся теперь из оппонента Маяковского в его страстного почитателя. Он не только составлял юбилейную программу, но и распределял места для приглашенных гостей.

Пять лет назад Лиля сидела в президиуме на сцене Колонного зала. Теперь для торжеств был выделен Большой театр, и по поручению Фадеева Лиле доставили пригласительный билет в ложу второго яруса. На том же ярусе, то есть фактически на галерке, но в разных ложах, достались места и Осипу с Катаняном. В этом примитивном и грубом унижении был заложен какой-то смысл: членам одной семьи и ближайшим к Маяковскому людям не позволили сидеть рядом друг с другом, как будто они могли, сговорившись, устроить в театре какую-нибудь провокацию. Это словечко по-прежнему было в ходу, никто точно не знал, что оно означает, но некой пакости — непременно «контрреволюционной» — ждали от всех. Зато Людмила, Ольга и мать пребывали на самых почетных местах и чувствовали себя героями вечера, словно только в их честь и собрался в Большой политический и литературный бомонд.

Сталин демонстрировал свои причуды. Отказав в покровительстве Лиле, забыв про свое «Брик права», не считая больше нужным вмешиваться в шедшую полным ходом канонизацию Маяковского, превращенного из живого поэта в бронзовый монумент,

Сталин решил вдруг проявить благоволение к Анне Ахматовой, матери политзаключенного (Лев Гумилев), жене одного расстрелянного (Николай Гумилев) и одного арестованного (Николай Пунин) «врагов народа».

Он повелел издать — после огромного перерыва — сборник ее избранных стихов, вероятно, с расчетом на то, что в благодарность за высокое покровительство (и от безысходности, стремясь вымолить милость к сыну) она сочинит оду в его честь. Встречи двух женщин — одной, впавшей в опалу, и другой, временно из нее извлеченной, — проходили в Москве, когда Ахматова приезжала туда из Ленинграда. Как рассказывает Василий Катанян-младший, есть запись в Лилином блокноте о том, что Ахматова навестила ее к обеду 6 июня 1941 года.

О чем могли говорить эти женщины, на долю которых выпала такая судьба? Ахматова была к ней готова. После гибели Гумилева в 1921 году (в его аресте и расстреле, как вы помните, решающую роль сыграл Агранов) ничего другого от советской власти она не ждала. «Все расхищено, предано, продано...» — ее стихи с точной датировкой: 1921 год. А Лиля, напротив, и ждала, и получала совершенно иное. Теперь они оказались на равных.

Елена Юльевна покинула Москву, где чувствовала себя неуютно, и отправилась туда, где ей были рады. На Северном Кавказе, в заштатном городке Армавире, поселилась ее сестра Ида (стало быть, тетя Лили и Эльзы) вместе со своим мужем Кибой Данцигом. Никакого престижного по советским понятиям социального статуса у этой четы не было, зато они обеспечили Елене Юльевне домашнюю среду и необходимый уход. Рядом был санаторий, где она лечила больное сердце. Отъезд матери освободил Лилю от забот о стремительно старевшей женщине, требовавшей постоянного медицинского наблюдения. Ограниченные возможности делали эту задачу трудноразрешимой.

Не только мать — все они теперь, после пережитого, нуждались в лечении. Осип с Женей 16 июня 1941 года отправились в Сочи и радостно сообщили Лиле о том, как славно доехали и как хорошо устроились. Через несколько дней радость померкла: началась война. 26 июня они уже добрались до Москвы.

Мобилизации — по возрасту — Осип, разумеется, не подлежал, но сразу же предложил свои услуги пропагандистским и сатирическим «Окнам ТАСС», заменившим собою те самые «Окна РОСТа», где некогда «служил революции» Владимир Маяковский. Работа эта длилась меньше месяца. 25 июля, сразу же после первой бомбежки Москвы (22 июля), Лиля с Катаняном (он тоже не подлежал мобилизации по зрению) и Осип с Женей эвакуировались на Урал, в город Молотов, которому ныне возвращено его старое имя Пермь.

Они поселились в ближнем пригороде Перми (поселок Курья): одна пара в одной избе, другая — в соседней, Совсем неподалеку, в своем доме на берегу Камы, жил их давний приятель, очень близкий молодому Маяковскому человек, один из первых футуристов (и к тому же один из первых русских пилотов), поэт Василий Каменский. Вряд ли у Бриков было в этой глуши много знакомых, но общаться с Каменским не захотели даже и в этом «безлюдье», ни разу не навестили его, жившего в одиноче-с гве и с ампутированными ногами. Сам он о себе им вести не подал. Потому, вероятно, что при расколе наследников на два враждующих лагеря предпочел не Лилю, а Людмилу и Ольгу.

Брики и тут не теряли время даром. Осип писал статьи для местных газет, завершил и издал там же, в городе Молотове, историческую трагедию «Иван Грозный», Лиля— свои воспоминания: брошюрку с ее рассказами о Маяковском тоже вы пустило областное издательство. Эти воспоминания, практически не доступные для сколько-нибудь широкого читателя, были позже воспроизведены лишь в русских изданиях за рубежом (в Стокгольме и Риме). То, что могло позволить себе тыловое областное издательство в годы войны, ни одно столичное не посмело.

Жалкий и суровый беженский быт напоминал то, что было пережито двадцатью годами раньше, но тогда помогала не только молодость, но и огромный душевный подъем. На уныние, однако, Лиля ни в каких условиях не была способна. При первой же возможности, когда немцев отогнали от Москвы, Лиля, преодолев различные административные сложности, добилась разрешения вернуться домой еще осенью 1942 года— намного раньше, чем это смогли сделать другие беженцы.

Здесь с огромным опозданием до нее дошла весть о том, что еще 12 февраля 1942 года от порока сердца умерла в Армавире Елена Юльевна. Даже после начала войны ее сумели устроить в санатории, потом, в уже совершенно безнадежном состоянии, положили в больницу, где она и скончалась на руках у своей сестры. Через полгода Армавир заняли немцы. Ида и ее муж Киба Данциг попали в облаву на евреев и оба были убиты, Эльза о смерти матери ничего, разумеется, не знала: никакие письма из России в «свободную французскую зону», где она жила во время войны, не доходили. Лиля их и не посылала. Куда бы она могла их послать?

В Москве было голодно и холодно, но к этим превратностям быта Лиле было не привыкать. Кое-как восстановилась разоренная квартира в Спасопесковском. Вставили разбитые стекла. Раздобыли — как в те далекие времена гражданской войны— печку-«буржуйку». Какое-никакое, а тепло все-таки было. Союз писателей раздобыл для своих членов, оставшихся в Москве или вернувшихся в нее, кусочек земли возле Всесоюзной сельскохозяйственной выставки, которая впоследствии была преобразована в так называемую «выставку достижений народного хозяйства». Лиля с Бриком ездили туда осваивать огород: в доме появились своя картошка, своя зелень.

Постепенно Лиля начала входить в ту жизнь, от которой была оторвана. Да и жизни, собственно, — той, довоенной — уже не было, она стала восстанавливаться по мере того, как фронт все дальше отходил на запад. В 1943 году Лиля дома — без всякой парадной помпы — отметила пятидесятилетие Маяковского. Вечером начинался комендантский час, поэтому празднество было устроено днем. Гости приходили со своей провизией, а достать выпивку почти никто не сумел. Традиционный крюшон был приготовлен хозяйкой дома— он напоминал былые дни. Для военной Москвы гостей набралось порядком — Маяковский был бы доволен таким юбилеем.

Еще до войны Лиля познакомилась с молодым I журналистом и дипломатом Константином Уманским, который был назначен послом в Соединенные Штаты. Она просила его разыскать там Элли Джонс н дочь Маяковского и помочь ей установить с ними снизь. Из этого ничего не вышло. Теперь, в 1943-м, Уманский отправлялся послом в Мексику, и Лиля повторила свою просьбу: все же Нью-Йорк ближе к Мехико, чем к Москве. Но Уманский вскоре погиб в авиационной катастрофе, направляясь в Коста-Рику для вручения верительных грамот (по совместительству он был послом еще и в этой центральноамериканской стране).