славятся своими пирогами. Даже ньюйоркцы.
Возможно, смеется один только Артур Лишь. Вот он рассматривает свой гардероб: черные джинсы для Нью-Йорка, брюки хаки для Мексики, синий костюм для Италии, пуховик для Германии, светлый лен для Индии. Перебирает вещь за вещью, и каждый образ – насмешка над ним самим: Лишь-джентльмен, Лишь-писатель, Лишь-турист, Лишь-хипстер, Лишь-колонизатор. Где же Лишь настоящий? Юноша, который боится любви? Парень, которому не до шуток? Этот образ он не захватил. Четверть века прошло, и он уже не помнит, куда его задевал.
Он выключает воду и залезает в ванну. Кипяток-кипяток-кипяток! Вылезает красный по пояс и открывает кран с холодной водой. Водную гладь, в которой отражаются белые квадраты кафеля с черной полоской на каждом, заволакивает туман. Снова окунается; теперь вода почти не обжигает. Отражение кафеля подрагивает, и кажется, будто колышется его плоть.
Артур Лишь – первый в мире стареющий гомосексуал. Во всяком случае, так ему иногда кажется. Будь ему двадцать пять или тридцать, он бы нежился в ванне, прекрасный, юный, обнаженный, и радовался жизни. Не приведи господь, чтобы кто-то увидел его как есть: красным по пояс, точно двусторонний ластик, и с подстершейся верхушкой. Если не считать Роберта, Лишь еще никогда не видел, чтобы кто-то из его знакомых геев преодолел пятидесятилетний рубеж. Когда он начал общаться с Робертом и его компанией, им было около сорока, но до пятидесяти никто так и не дотянул; то поколение вымерло от СПИДа. Поколение Лишь порой чувствует себя первопроходцами, открывающими неизведанные дали по ту сторону полтинника. Как же им себя вести? Можно вечно молодиться: закрашивать седину, и беречь фигуру, и носить обтягивающую одежду, и ходить на дискотеки, пока не рухнешь замертво в восемьдесят лет. А можно, напротив, оставить седину в покое, и носить элегантные свитера, скрадывающие животик, и с улыбкой вспоминать о былых наслаждениях, которые уже никогда не изведаешь снова. Можно выйти замуж и усыновить ребенка. Пары могут завести любовников, подобно симметричным прикроватным столикам, чтобы секс не сошел на нет. А могут позволить сексу сойти на нет, как это делают гетеросексуалы. Можно с облегчением попрощаться с тщеславием, тревогой, страстью и болью. Можно стать буддистом. Но одну вещь совершенно точно делать нельзя. Совершенно точно нельзя девять лет встречаться с человеком, думая, что у вас все несерьезно, а потом, когда он тебя покинет, исчезнуть с радаров и отмокать в одиночестве в ванне, гадая, что же теперь делать.
Из ниоткуда голос Роберта: «Однажды я стану для тебя слишком стар. Когда тебе будет тридцать пять, мне будет шестьдесят. Когда тебе будет пятьдесят, мне будет семьдесят пять. И что мы тогда будем делать?»
Это было в начале их отношений; Лишь был еще совсем юный, не старше двадцати двух. Одна из их серьезных бесед после секса. «Однажды я стану для тебя слишком стар». Лишь, разумеется, сказал, что это нелепо. Разница в возрасте его не волнует. Роберт куда аппетитнее, чем эти глупые мальчишки, он это, вероятно, и сам знает. Мужчины в возрасте самые сексуальные: они знают себе цену, знают, что им нравится, знают, где провести черту, они опытны и готовы к приключениям. От этого и секс лучше. Роберт закурил еще одну сигарету и улыбнулся. «И что мы тогда будем делать?»
Двадцать лет спустя посреди спальни стоит Фредди:
– Я не считаю тебя старым.
– Но я старый, – отвечает с кровати Лишь. – Я старею.
Наш герой полулежит на боку, подперев голову рукой. Плющ за эти годы разросся и, подобно узорной решетке, отбрасывает пятнистую тень. Артуру Лишь сорок четыре. Фредди двадцать девять, на нем очки в красной оправе, лишьнианский пиджак и больше ничего. Посреди шерстистой, некогда впалой груди – едва заметная ложбинка.
Фредди смотрится в зеркало.
– По-моему, твой смокинг мне больше идет.
– Я хочу быть уверен, – говорит Лишь, понизив голос, – что не мешаю тебе встречаться с другими.
Фредди ловит в зеркале его взгляд.
Молодой человек слегка поджимает губы, будто его мучает зубная боль. Наконец говорит:
– Можешь не волноваться об этом.
– Ты в таком возрасте…
– Я знаю. – Фредди, похоже, тщательно подбирает слова. – Я понимаю, какие у нас отношения. Можешь не волноваться об этом.
Лишь откидывается на подушку, и с минуту они молча смотрят друг на друга. Ветви плюща колышутся на ветру и хлопают по стеклу, взлохмачивая тени.
– Я просто хотел поговорить… – начинает он.
Фредди поворачивается к нему лицом.
– Артур, нет нужды в длинных разговорах. Можешь не волноваться об этом. Просто, по-моему, ты должен отдать мне этот смокинг.
– Исключено. И перестань брать мой одеколон.
– Вот разбогатею – и перестану. – Фредди залезает в постель. – Давай снова посмотрим «Бумажную стену».
– Мистер Пелу, я просто хотел убедиться, – продолжает Лишь, не желая менять тему, пока не будет услышан, – что вы не слишком ко мне привязались. – Давно ли, думает он, их беседы стали напоминать сцены из переводных романов?
Фредди садится в постели, смотрит серьезно. Подбородок волевой, такие любят рисовать художники. Этот подбородок и темная поросль на груди, будто орел, раскинувший крылья, выдают в нем взрослого мужчину. Горстка деталей – маленький нос, и улыбка, округляющая щеки, и голубые глаза, в которых так легко читать его мысли, – вот все, что осталось от юноши, смотревшего на туман. Он улыбается и говорит:
– Ты невероятно тщеславен.
– Просто скажи, что мои морщинки тебя заводят.
Подползая поближе:
– Артур, всё в тебе меня заводит.
Вода остыла, и белая комната без окон походит на эскимосское иглу. Он видит в кафельных плитках свое отражение, зыбкий призрак на блестящей белой поверхности. Здесь оставаться нельзя. Идти спать тоже нельзя. Нужно срочно развеяться. «Когда тебе будет пятьдесят, мне будет семьдесят пять. И что мы тогда будем делать?»
Ничего, просто смеяться. И так во всем.
Я помню Артура Лишь в молодости. Мне было двенадцать или около того, и я отчаянно скучал на взрослой вечеринке. Все в квартире было белым, как и одежда гостей, и мне дали какую-то бесцветную газировку и сказали ни на что не садиться. Завороженно разглядывая ветви жасмина на серебристо-белых обоях, я заметил, что благодаря способности искусства останавливать мгновение каждые три фута над цветком зависает маленькая пчела. Тут на мое плечо легла рука: «Хочешь порисовать?» Я обернулся и увидел белокурого юношу, который мне улыбался. Высокий, худой, короткая стрижка с длинной челкой, безупречные черты древнеримской статуи, улыбается, слегка выпучив глаза: оживленное выражение, от которого дети приходят в восторг. Я, должно быть, принял его за подростка. Он привел меня на кухню, достал бумагу с карандашами и сказал, что мы могли бы рисовать вид из окна. Я спросил, можно ли мне нарисовать его. Он рассмеялся, потом сказал «хорошо», сел на барный стул и стал слушать музыку, доносившуюся из соседней комнаты. Я знал эту песню. Мне и в голову не приходило, что он прячется от других гостей.
Артур Лишь обладал удивительной способностью покинуть комнату, не покидая ее пределов. Стоило ему сесть, и он тут же обо мне позабыл. Стройный, в подвернутых снизу джинсах и свободном свитере крупной вязки, белом в крапинку, слушая музыку («Соу лоунли, соу лоунли»), вытягивает длинную красноватую шею; для такого туловища голова великовата, слишком вытянутая и прямоугольная, губы слишком красные, щеки слишком румяные, на лоб ниспадает блестящая копна волос. Смотрит в туман, руки на коленях, шевелит губами под музыку («Соу лоунли, соу лоунли») – стыдно вспоминать, что за каракули вышли из-под моей руки. Его самодостаточность, его свобода вызывали во мне благоговение. Его способность уйти в себя на десять-пятнадцать минут, пока я его рисовал, в то время как сам я едва мог усидеть на месте и удержать в руке карандаш. Спустя какое-то время его глаза загорелись, он посмотрел на меня и спросил: «Ну что там у тебя?» – и я ему показал. Он улыбнулся, и кивнул, и дал мне парочку советов, и спросил, не хочу ли я еще газировки.
– Сколько тебе лет? – спросил я.
Он криво улыбнулся. Откинул волосы со лба.
– Двадцать семь.
Почему-то я счел это жутким предательством.
– Ты не мальчик! – воскликнул я. – Ты взрослый!
До чего странно было наблюдать, как он краснеет от обиды. Кто знает, почему мои слова его задели; наверное, ему нравилось считать себя ребенком. Я наделил его уверенностью в себе, а на самом деле его раздирали страхи и тревоги. Но в тот момент, когда он покраснел и уставился в пол, я этого, конечно, не понимал. Я ничего не знал о волнениях и других бессмысленных человеческих страданиях. Я знал лишь одно: я сказал что-то не то.
В дверях появился какой-то старик. Во всяком случае, мне он показался стариком: белая рубашка, очки в черной оправе, вылитый фармацевт. «Артур, пойдем отсюда». Артур улыбнулся и поблагодарил меня за компанию. Старик бросил на меня взгляд и кивнул. Мне вдруг захотелось исправить свою оплошность. Но они уже ушли. Разумеется, я не знал, что это был лауреат Пулитцеровской премии поэт Роберт Браунберн. И его юный возлюбленный Артур Лишь.
– Еще один «Манхэттен», пожалуйста.
Позже тем же вечером; лучше бы Артуру Лишь не напиваться накануне интервью с Мандерном. И не мешало бы найти какой-нибудь научно-фантастический реквизит.
– Я затеял кругосветное путешествие, – рассказывает он.
Беседа проходит в одном из баров Среднего Манхэттена, неподалеку от отеля. В юности Лишь часто сюда захаживал. Бар ничуть не изменился: тот же швейцар, окидывающий каждого посетителя подозрительным взглядом; тот же портрет престарелого Чарли Чаплина в рамке; та же изогнутая барная стойка, где молодежь обслуживают быстро, а стариков – медленно; тот же черный рояль с пианистом, который (как в салуне на Диком Западе) прилежно играет все, что ему заказывают (в основном Коула Портера); те же полосатые обои, те же светильники в форме ракушек, тот же контингент. В этом месте мужчины постарше знакомятся с мужчинами помоложе; в углу на диване две мумии интервьюируют юношу с зализанными волосами. Лишь с улыбкой отмечает, что он теперь в другом лагере. Он разговаривает с лысеющим, но симпатичным юношей из Огайо, который почему-то внимательно его слушает. Лишь еще не заметил шлем от российского космического скафандра над барной стойкой.