Листки календаря — страница 1 из 54





ОТ АВТОРА


«Листки календаря»— это страницы моих дневников, которые я писал до 1939 года, до воссоединения Белоруссии.

Первые записи относятся к 1932-1934 годам, когда я работал в подполье и за участие в революционно-освободительном движении был арестован и отсиживал срок в известной виленской тюрьме Лукишки. Эти тетрадки, заполненные моими стихами, рассказами, очерками, народными песнями, поговорками, собранными во время бесконечных странствований от села к селу,— главным образом материалами литературного характера,— затерялись в разных актах судебных следствий.

Чудом, как говорится, уцелели страницы дневников, относящиеся к 1935-1939 годам, когда я был на легальном положении и по заданию Компартии Западной Белоруссии работал в белорусских и польских журналах и газетах Народного фронта: «Наша воля», «Попросту», «Белорусская летопись», «Колосья» и других. Уцелели они благодаря тому, что хранились в библиотеке Белорусского музея имени Ивана Луцкевича и у родителей в моей родной деревне Пильковщина, где полиции, несмотря на частые налеты и обыски, не удалось обнаружить наших лесных тайников, в которых мы прятали и подпольную коммунистическую литературу, и допотопное ружье моего деда — заядлого охотника.

К сожалению, в дневниках, уцелевших в рукописном фонде Академии наук Литовской ССР, кто-то похозяйничал, изъял из них судебные обвинения, приговоры по моему делу, а самое главное — тюремные грипсы [1] со стихами В. Тавлая, Ф. Пестрака и других товарищей, переданные мне в 1935-1937 годах. Остались только пустые конверты с перечнем материалов, которые в них находились.

Больше всего записей сохранилось у меня на родине, в моей родной Пильковщине, которая в годы войны была партизанским районом. Туда немецко-фашистским захватчикам удалось проникнуть только два раза, во время блокады района.

Спасая мои рукописи и книги от огня войны и от курильщиков (бумаги было не достать), отец закопал их в лесу, в картофельной яме, где они и пролежали до конца войны.

Вот краткая история дневников. Многие страницы я еще не смог полностью расшифровать: прошло уже тридцать лет с тех пор, как они были написаны. Особенно трудно сейчас по инициалам и кличкам установить имена товарищей, знакомых, друзей, с которыми мне приходилось работать, встречаться в те годы. У меня у самого тогда было несколько кличек и псевдонимов. Только после воссоединения Белоруссии я узнал подлинные имена и фамилии таких руководящих работников компартии, как Павлик — Самуил Малько (в настоящее время генерал польской армии), Трофим — Буткевич, Рега — Л. Янковская, Герасим — Н. Дворников (бывший секретарь ЦК комсомола Западной Белоруссии, героически погиб в Испании в 1937 году), Кастусь — М. Криштофович (в годы Отечественной воины был одним из руководителей партизанского движения на Брестчине, потом заместителем председателя Брестского облисполкома, теперь пенсионер).

В дневнике часто упоминается Лю — моя жена Любовь Андреевна Скурко (девичья фамилия — Асаевич), с которой я познакомился еще в Виленской белорусской гимназии. В 1935-1937 годах она работала в Варшаве в ЦК КПЗБ машинисткой и переводчицей. В Вильно, в доме, где жили ее родители, всегда были подпольные явки, скрывались многие коммунисты. В 1934 году на их квартире было проведено совещание революционных писателей Западной Белоруссии. Одним из организаторов этого совещания был Валентин Тавлай.

По понятным причинам в своих дневниках я не мог записать всего, о чем тогда говорилось на подпольных встречах, какие принимались решения, какие читались и изучались партийные документы.

Наиболее тяжелыми для нас, коммунистов, были 1938-1939 годы, когда по ложному обвинению были распущены компартия Польши, КПЗУ и КПЗБ. Трудно представить себе весь трагизм тех лет и особенно трагедию товарищей, находившихся в подполье и в тюрьмах.

Мне было легче. Я был на легальном положении и от всех невзгод хоть на короткое время мог найти убежище в поэзии — стране, не подконтрольной полиции.



7 января


Листки моего календаря перевертывает и треплет грозовой ветер. Некоторые из них я сам вырываю и уничтожаю. Трудно по такому календарю жить, еще трудней будет когда-нибудь воскресить минувшее.

Мне и сегодняшний день следовало бы вырвать и уничтожить, хоть и жалко, потому что был он наполнен встречами, мыслями, мечтами. Но чтобы все это не послужило основанием для появления нового опуса пана прокурора Д. Петровского, я только запишу, что был у меня день седьмого января, когда в Закрете [2] шел мокрый снег, когда в моем кармане было только тридцать грошей на хлеб, а в голове — начало нового «бунтарского» стихотворения. И что ко всему этому я замерз как цуцик. Только на старой своей квартире (ул. Буковая, д. 14) немного отогрелся. Любина мама угостила меня драниками и кружкой горячего чая.

Внимательно прочел воззвание Лиги защиты прав человека и гражданина, в котором сказано про Березу Картузскую, что это лагерь почище царской каторги. В предновогоднем номере «Работника» напечатано требование ликвидировать Березу и привлечь к ответственности виновных в преступлениях против арестованных. Это — первая брешь в стене молчания, воздвигнутой вокруг застенков концлагеря.

До полуночи осталось 15 минут. Интересно, сколько часов, ночей, дней, сколько еще лет до настоящего рассвета?


8 января


По соседству с домом, в котором живет П.,— четыре костела. Можно оглохнуть, когда в воскресенье все они одновременно начинают звонить.

На несколько дней одолжил у П. «Левар» и «Журнал для всех» (1932). Помню, он так быстро был конфискован полицией, что я даже не успел ощутить запах типографской краски первых моих напечатанных стихотворений. Показал мне П. и журнал «Ледолом», изданный группой прогрессивных белорусских студентов, и львовскую газету «Белорусская жизнь» (7/IV 32) с моим стихотворением «Забастовали фабричные трубы», которое я впервые подписал своим новым псевдонимом — Максим Танк.


9 января


Откуда-то возникла мелодия. Она льняной ниткой потянула за собой образы, образы — рифмы, а те легли в стихотворение. Весь этот поток был вызван мелодией полузабытой маминой песни. Слова ее я никак не могу воскресить в памяти.

Забежал к Т. Он рассказал мне о героической смерти Андрея Малько. Когда осужденного подвели к виселице, он крикнул в лицо своим палачам: «Вешайте выше, чтоб мне видно было, как горят ваши маёнтки». Я вспомнил весеннее утро в Лукишках и стук топоров, который мы слышали в своих казематах, когда ему сколачивали виселицу, а потом — маленькие красные листочки, развешанные в Мяделе, в которых сообщалось о его смерти. Красные листочки! Как часто они появляются на наших дорогах! Нужно о них написать. Вот так и не могу никак расстаться с горькой тюремной темой.


14 января


Четверг. Сегодня наши, наверно, где-то на ярмарке. Через два-три дня приедут подводы мядельских купцов и, может, привезут мне какую-нибудь посылку. Вечер у меня был свободный, и я смотрел в кинотеатре «Пан» польский фильм «Молодой лес», а потом еще два сеанса отсидел в «Гелиосе», где показывали чудесный фильм А. Грановского «Московские ночи». Сидевшие рядом со мной два господина жаловались друг другу:

— А водка, пан, «Выборова» — четыре злотых сорок грошей, «Люксусова» — шесть злотых… Не диво, что хлопы гонят самогон.

Признаться, я и не знал, что водка такая дорогая, никогда никто у нас ею не интересовался. Почти три пуда ржи стоит литр этой «Люксусовой»!

Мороз почти совсем спал. На тротуарах мокрое месиво. Южный ветер гонит над городом тяжелые тучи, как из мешков муку вытряхивает из них снег. Снег! Наверно, никогда я так не радовался ему, как в юности, когда пас скотину. Весной и летом нужно было рано вставать, осенью — мокнуть и мерзнуть на наших болотных пастбищах. И вот настает день, когда никто тебя не будит, хоть уже давно пора вставать. В ожидании чего-то радостного открываешь глаза и дивишься: каким необычным светом светятся стекла! Подбегаешь к окну — снег!

На Игнатовской встретил большую группу арестованных. Все со скованными руками. Шли серединой улицы, окруженные полицией. Видно, перегоняли их в Лукишки.


15 января


У К, с которой до своего ареста в 1932 году дружил инженер Степан, осталась интересная библиотека и много рукописей, привезенных Степаном из Праги. Она показала мне переписанные его рукой стихи И. Дворчанина. Правда, с художественной стоооны стихи очень слабые.

Видел несколько стихотворений и писем Радзевича и Жилки. Я и не думал, что этот гражданин с таким умилением относится к поэзии. Теперь я понимаю, почему он интересовался и моими стихами, давая им место на страницах «Пролома», «Журнала для всех» и других однодневок.

На несколько дней одолжил у К. «Очерки истории белорусского искусства» Н. Щекотихина и «Расцвет культурно-национальной жизни Восточной Белоруссии И. Свентицкого.


21 января


После долгого ожидания, ночью, Кирилл Коробейник с хлопцами принесли несколько мешков литературы. Мы сразу ее распределили: часть послали на Заворначь, часть на Нарочь. Я оставил себе только сборники советской поэзии, несколько журналов и «Библию для верующих и неверующих». Все это спрятал в старом каменном завале, где когда-то дед хранил свое допотопное ружье, пока не нашел ему лучшего места на гумне. По-видимому, на днях поеду в Вильно. Говорят, там снова начались антисемитские выступления эндеков [3], стычки, битье окон, витрин на Немецкой улице.


14 февраля


Только что вернулся из Браслава. И нужно ж было попасть в это местечко под субботу. Зашел в один, второй дом, где думал остановиться и переночевать, а там горят свечи, молятся старые евреи. Хотел было пойти в Слободу, но далековато. С озера дул пронизывающий ветер. За последними домами какие-то канавы, ямы. Заснеженное поле с черными горбами вспаханной под озимь земли казалось покалеченным, одиноким. Вернулся на вокзал. Несколько человек грелось у печки. Прошел полицейский, разглядывая пассажиров. Сонный кассир медленно выдавал билеты. Я забился в угол и начал обдумывать, что бы ответить, если кто-нибудь поинтересуется, зачем и к кому я приехал в Браслав…