Суд утвердил решение первой инстанции, вынесенное 19 декабря 1934 года.
Вечером пошел к Мажуцам. Встретил у них отца И. Гареличонка. Старый горевал, что сына его в Лукишках совсем замучила экзема.
— Ходит,— рассказывал он,— весь обмотанный бинтами, только глаза блестят.
С Гареличонком я сидел несколько месяцев в камере 89. Он и тогда уже был тяжело болен. От сырых и холодных тюремных стен у всех нас болели и опухали суставы пальцев.
На улицах почему-то не горели и без того редкие в предместьях фонари. С трудом выбрался с темной и запутанной Цментарной улицы на узкий, переброшенный через железную дорогу пешеходный мост, где было немного светлей. Остановился на минуту. Подо мной поблескивали рельсы. Они, казалось, разрезают город на две части: потонувший во мгле Новый Свет и освещенные привокзальные кварталы.
Жизнь с каждым днем усложняется. Драматизм ее серьезнее, глубже, острее шекспировского, потому что на арене истории решаются сейчас судьбы народов, а не одиночек, не отдельных героев.
Я долго искал работу, которой хватило бы мне на тысячу лет. Пока это поэзия: закончил песню, другая стучится в сердце. Но работа эта оказалась гораздо сложнее, чем я думал раньше. Учусь ходить своими тропками, хоть и редко это мне удается, стараюсь избегать дешевой патетики, позы, хочу быть таким же естественным и реальным, как та линия небосвода, что вместе с землей то опускается, то поднимается… Но и это не всегда мне удается…
Последние дни часто приходится принимать участие в разных диспутах, спорах с нашими идейными противниками, хотя я все больше и больше убеждаюсь, что мои выступления не стоят и одного стихотворения, которое я мог бы за это время написать.
Какие пошли бесконечные зимы!
Зашел Р. Передал привет от К. В. Мацкониса, с которым мы в 1932 году вместе сидели в Лукишках. Взялся за Ариосто.
Как часто у людей, живущих в темноте, рождаются образы солнечные. Про богатырей — пишут слабые, про любовь — те, что ее не знали. Конечно, это не аксиома, но не аксиома также и то, что для того, чтоб что-то написать, обязательно нужно это пережить.
Вчера записал слова какого-то дядьки, продававшего дрова на Новогрудском рынке: «Что ты с него возьмешь, когда богат он только смелостью… А это и правда немалое богатство!»
25 февраля
На несколько недель приехал в свою Пильковщину. Днем в лесу с отцом распиливаем на дрова всякое гнилье, бурелом, сухостой, вечером — пишу. В первые дни лес был такой заснеженный, что и сунуться туда было трудно, да и жалко было врываться с топором в его тишину. От каждого взмаха, порыва ветра на нас обрушивались целые лавины снега. Я разложил было огонь, но и его засыпало. Чтобы не замерз наш полдник, мы закопали торбу в снег. Как смычок, звенит и звенит наша пила. Сначала мне казалось, что звон ее однообразен, но потом начал различать оттенки. По-одному пела наша пила, врезаясь в осину, по-другому — в сосну, в перекрученные жилы карельской березы или в стержневатую, суковатую, словно гвоздями кузнеца сколоченную елку.
Сегодня в полдень пришел помогать дед. Вспомнил, как в этих местах, где мы сейчас пилили, он пальнул по волку, да дробь была мелковата, и тот не упал.
— Вообще,— объяснял дед,— по волку лучше бить сбоку, а не в лоб, потому что он может прыгнуть на человека.
Мы пилим. Дед обрубает сучья и рассказывает:
— Был такой случай в Бушевом бору. Ладно еще, что у охотника на голове была баранья шапка, она и спасла его.
Все пильковщане говорят громко. Их и в ярмарочном гомоне услышишь. Слова деда отчетливо слышны сквозь чирканье пилы. Когда возвращаюсь в Вильно, я долго не могу привыкнуть к приглушенному городскому. говору, рассчитанному на тесные стены небольшой комнаты, а не на поле или этот лес.
5 апреля
Решили с дедом пойти в Дровосек и собрать березовый сок. Сейчас самая пора, пока не тронулись муравьи. Потом не спасешься от них: ползут к соку, а напьются, как пьяные — тонут в нем.
Над пастбищем кружат-плавают коршуны. Видно, где-то близко их гнездовье. И они, пока не проснулись муравейники, спешат вывести своих писклят. Мы остановились около трех раскидистых берез, затесали кору. Пока вбивали лоток — сок выступал крупными каплями, а потом полился сплошной серебряной ниткой в принесенные нами легкие, будто из бумаги, осиновые корытца. Дед пошел к дороге, где, слышно было, кто-то понукал коня, а я присел на пень, ожидая, когда на дне корытец соберется несколько глотков хмельного и освежающего весеннего напитка.
Над лесом, куда-то спеша, плыли облака. Я смотрел на них, пробовал управлять ими. Некоторые были даже послушны моей воле: принимали фантастические формы, меняли свой цвет.
Вернулся дед с новостью: проехали купцы из-под Кривичей. Спрашивали дорогу к Миколаю. Слышали, что он продает луг.
— Может, написать Фаддею в Аргентину, чтобы подослал денег, да прикупить и нам пару десятин,— рассуждает вслух старик.
— А что это тебе даст, дед? — осторожно стараюсь я подкопаться под его слепую извечную жажду земли.— От того, что еще прибавится коряг да болота, никому легче не станет. У тебя, такого рачительного хозяина, и так хватает каторжной работы — даже дети твои, спасаясь от нее, поубегали из дому.
Старик, хотя и не признается, знает, что это правда. Отец мой не раз говорил ему об этом. Двенадцать детей! Одни умерли от чахотки, а другие разбрелись по белу свету. Только один мой отец вернулся из беженства к этой земле и теперь крутится тут как в пекле, за что каждый раз не преминет упрекнуть его мать, как только нажитый на пильковских болотах ревматизм начинает нестерпимо крутить ей руки и ноги.
Вернувшись домой, дед занялся любимым своим делом — принялся щепать лучину. Он уже наготовил с полсотни пучков, завалил и чердак и печь. Негде даже портянки и рукавицы посушить.
После обеда я поехал к кузнецу Василию Бобровичу чтобы подковать нашего Лысого. В кузне было несколько пильковщан. Они суетились возле наковальни, помогая раскалывать старые снаряды, из которых у нас делают лемеха. Работа не из легких. Намахаешься молотом, пока отделишь гильзу от толстенной пяты снаряда. Уже сколько лет прошло, а мы все еще перековываем оставленное войной железо на плуги, топоры, полозья, серпы. Почти в каждом дворе лежит припасенный железный лом: крупповские шпалы и рельсы с разобранной сватковской узкоколейки, костыли, болты, балки блиндажей, витки проволоки.
В кузнице — дымно, душно. Жгут не уголь, а толстую березовую кору, содранную на пасеках со старых пней. Около горна дымится шлак и остывает несколько только что выкованных лемехов.
Привязав Лысого к забору, я иду на Езупов двор, где остановились какие-то подводы, слышится шум голосов и веселый лай собак,— видно, радуются, что сегодня в этом хуторском безлюдье могут хоть всласть налаяться…
7 апреля
Закончил на польском языке небольшой рассказ из жизни безработных. Хочу послать его на конкурс в одну из левых газет. Это будет уже третий мой рассказ. Хоть бы на него, как на предыдущие, не получить грустный ответ: «Газета закрыта…»
С трудом заставил себя дочитать Хлебникова. Мне кажется, что такими экспериментами могут заниматься поэты, перед которыми никогда не стоял вопрос: быть или не быть их родному языку. Даже завидно, что есть на свете писатели, которых никогда не тревожила эта проблема.
22 апреля
С тех пор как закрылись «Молния» и «Оса», мы совсем разучились смеяться. Не по годам стали серьезными. Растеряли своих талантливых сатириков и карикатуристов. Одни совсем отошли от всякой общественной деятельности, другие спились, потеряв веру в будущее, третьи подались в другие края. На днях виделся с Горидом. Замечательный художник. Это своим собачьим нюхом почуяли и его сегодняшние меценаты.
Забежал в студенческую «Менсу», чтобы перекусить. В углу у окна сидел К. Сидел он печальный, погруженный в себя, даже не замечал, когда с ним здоровались. Я слышал, что у него несчастье — за какую-то политическую акцию полиция арестовала его старшего брата. Я знал и К., и его брата, и всю их семью, честную, преданную делу, с которым они давно связали свою жизнь. Жили они бедно. Единственное богатство, которое отец завещал своим сыновьям (сам он умер в Лукишках во время голодовки), была ненависть ко всякой несправедливости.
Не везет мне сегодня со встречами. Нигде никого не застал. Не начались ли уже предпервомайские облавы?
25 апреля
Стараюсь меньше появляться на улицах. Под вечер заглянул на старую свою квартиру и поссорился с С. Я плохо разбираюсь в людях, часто ошибаюсь. Только моя крестьянская настороженность спасает меня иногда от преждевременного увлечения тем или иным деятелем или каким-нибудь модным произведением. А вот С. все видит сквозь розовые очки, быстро увлекается. Начала вдруг причесываться под Грету Гарбо. Посмотрев несколько советских фильмов, стала носить кожанку. Начитавшись Горького, подружилась с какими-то виленскими босяками…
Запасся на несколько дней лингвистической литературой и «молодняковскими» сборниками стихов. Стихи «молодняковцев» мне кажутся до того многословными, кудрявыми, что напоминают барокко, только пролетарское. Правда, язык их гораздо богаче нашего, западнобелорусского, безбожно засоренного диалектизмами и полонизмами. Я все больше убеждаюсь, что настоящая поэзия рождается не из словесной и ритмической эквилибристики, а из мысли.
3 мая
Утром мы с отцом. спилили на дворе сухую бабкину грушу. Она почему-то вдруг начала сохнуть, хоть и не была еще очень старой. Долго скользила наша пила по ее твердому, словно бы костяному, стволу. И топор не хотел брать узловатые, неподатливые сучья. Отец собирается вытесать из плашек груши новые шестерни для молотилки, а то старые совсем расщепились. Думали спилить и высокий еловый подгнивший пень, что служил коновязью, но отложили до другого раза. Теперь у ворот остались только две мамины рябинки и дуб, пересаженный отцом из Неверовского еще в первую осень после нашего возвращения из беженства. За последние годы он широко раскинул свою крону и все более щедро засыпает осеннюю траву двора золотыми желудями.