тоне). В том-то и дело, что слепая, неосмысленная ненависть в потенции обращена на всех людей: тот, кто сегодня считается «русским», завтра легко может стать «фашистом» — критериев-то нет, сегодня наш враг живодеры, а завтра еще кого назначат. Единственным применением для не-абсурдных и не-враждебных чувств остается жалость к животным — именно потому, что они не люди, а все люди суть потенциальные «фашисты».
Умиление перед зверюшками, собачками и котиками может быть вполне опасным симптомом, им компенсируются недоверие и ненависть к людям. У Пушкина в «Дубровском» есть знаменитая сцена, где мужики сжигают живьем запертых в доме судейских чиновников — на тот момент это для них «фашисты», — но один из них лезет на горящую крышу, чтобы снять с нее кошку. Анимализм вместо гуманизма.
Мистраль31.03.2015
В ответ на мое сравнение холодного ветра, который уже пятый день свищет в Москве, с французским мистралем, мне напомнили позднее, 1952 года, стихотворение Бунина на эту тему:
Ночь
Ледяная ночь, мистраль,
(Он еще не стих).
Вижу в окна блеск и даль
Гор, холмов нагих.
Золотой недвижный свет
До постели лег.
Никого в подлунной нет,
Только я да Бог.
Знает только Он мою
Мертвую печаль,
Ту, что я от всех таю…
Холод, блеск, мистраль.
У этих стихов богатая интертекстуальная предыстория. Тематически они восходят к русской медитативной лирике XIX века — «Выхожу один я на дорогу…» Лермонтова, а еще более того к Тютчеву, например:
Как хорошо ты, о море ночное, —
Здесь лучезарно, там сизо-темно…
В лунном сиянии, словно живое,
Ходит, и дышит, и блещет оно…
На бесконечном, на вольном просторе
Блеск и движенье, грохот и гром…
Тусклым сияньем облитое море,
Как хорошо ты в безлюдье ночном!
Зыбь ты великая, зыбь ты морская,
Чей это праздник так празднуешь ты?
Волны несутся, гремя и сверкая,
Чуткие звезды глядят с высоты.
В этом волнении, в этом сиянье,
Весь, как во сне, я потерян стою —
О, как охотно бы в их обаянье
Всю потопил бы я душу свою…
Январь 1865
Повторяются важные смысловые мотивы: ночь, простор, стихийное движение в мире (у Лермонтова его нет, там все неподвижно), блеск небесных светил, тревожно-стесненное чувство поэта, переживающего свою отчужденность от природного мира (у Лермонтова этого опять-таки нет, зато есть, как и у Бунина, контакт с божеством). Между прочим, Тютчев и Бунин писали свои тексты хоть и с разницей почти в столетие, но географически недалеко друг от друга — один в Ницце, другой в Грассе.
Вот еще параллель из американского современника Тютчева — Генри Лонгфелло, которого Бунин переводил на русский язык (правда, не эти стихи, а поэму «Песнь о Гайавате»):
FOUR BY THE CLOCK
Four by the clock! and yet not day;
But the great world rolls and wheels away,
With its cities on land, and its ships at sea,
Into the dawn that is to be!
Only the lamp in the anchored bark
Sends its glimmer across the dark,
And the heavy breathing of the sea
Is the only sound that comes to me.
September 8, 1880
ЧЕТЫРЕ ЧАСА УТРА
Четвертый час… Во тьме ночной
Летит в пространство шар земной.
Несет он земли и моря
Туда, где встретит их заря.
И лишь фонарь на корабле
Мерцает мне в прохладной мгле…
И лишь доносится ко мне
Дыханье моря в тишине.
8 сентября 1880 года, перевод Б. Томашевского
Лонгфелло сдержаннее в душевных излияниях, прячет их в описании внешнего мира, а основные мотивы все те же: движение, происходящее в огромном мироздании, слабое мерцание в ночи (фонаря, а не луны или звезд), предчувствие чего-то неизвестного впереди.
Итак, тематика бунинских стихов — из поэзии XIX века. А вот формальная организация — из двадцатого века. В первую очередь это, конечно, Блок:
Ночь, улица, фонарь, аптека,
Бессмысленный и тусклый свет.
Живи еще хоть четверть века —
Все будет так. Исхода нет.
Умрешь — начнешь опять сначала
И повторится все, как встарь:
Ночь, ледяная рябь канала,
Аптека, улица, фонарь.
1912
Ряд тематических мотивов повторяется и здесь: ночь, холод, тусклый свет, тоскливое чувство отчужденного мира (возможно, при взгляде из окна, как и у Бунина); нет, правда, никакого движения, кроме бессмысленного повторения времени. Зато бросается в глаза синтаксический параллелизм — окольцовывающий повтор назывных конструкций, которые описывают внешнюю среду: «Ночь, улица, фонарь, аптека… Аптека, улица, фонарь» — «Ледяная ночь, мистраль… Холод, блеск, мистраль»).
И наконец, своей метрикой стихи Бунина заставляют вспомнить Константина Симонова:
Жди меня, и я вернусь.
Только очень жди,
Жди, когда наводят грусть
Желтые дожди,
Жди, когда снега метут,
Жди, когда жара,
Жди, когда других не ждут,
Позабыв вчера…
Здесь также кое-что сходно в тематике — одиночество и тревога героя, проецируемые на природные процессы (дожди, снега…), а ритм совпадает стопроцентно. Известно, правда, что «Жди меня» (1941) — это запоздалый отклик Симонова на стихи Гумилева («Жди меня. Я не вернусь / это выше сил…»), но у Бунина отсутствуют какие-либо смысловые переклички с Гумилевым. Знал ли эмигрант Бунин знаменитое стихотворение официального советского поэта? Мог знать.
Мне неизвестно, отмечались ли в критике эти интертексты.
Великодержавность4.04.2015
Внешняя политика России постыдна и недостойна великой державы.
Великая держава не может обижаться. Обиженная держава — нонсенс, комическое противоречие. Уверять себя и других, что «нас никто не любит», что «наши западные партнеры» не считаются с нашим мнением и строят нам козни, что «если бы не было Украины, они нашли бы другой повод», — значит пренебрегать державным достоинством и вставать в позу мелкого скандалиста, который сам ищет, к кому привязаться и чем оскорбиться.
Великая держава не может руководствоваться одними лишь «национальными интересами». Ее величие определяется именно способностью подняться над эгоистическим интересом и следовать требованиям чести и долга. Это значит до конца выполнять закон и собственные обязательства, даже если кажется, что другие их нарушают. Это значит помнить о своем долге перед человечеством — заботиться о его безопасности, не разжигать конфликтов ради политического самоутверждения, не подавать своими действиями опасных примеров другим. Так называемая «реальная политика», утверждающая, будто закона нет, каждый за себя и все дозволено, — это политика не державная, а жлобская.
Великая держава не может лгать в глаза всему миру. Она должна уметь признавать свои ошибки и даже преступления, тем более если они уже сами вышли на свет. Отрицать очевидное для всех, рассчитывая таким образом кого-то «переиграть» и что-то выгадать, — это поведение не уважающей себя державы, а наглого жулика или хулигана, которому наплевать на свою репутацию.
Хулигана опасаются, но не уважают — точнее, его могут уважать только другие хулиганы. Хулиган или жулик никогда не может быть велик.
На конкурсе лжецов7.04.2015
Объясняю французским коллегам, что происходит в России. Не обхожусь, конечно, без клеветы на отечество: много, мол, в нем говорится злобного вранья, в частности о «Западе».
— Ну, — самокритично отвечают французы, — у нас тут тоже не меньше всяких глупостей говорят про Россию.
— Нет! — решительно возражаю я. — Такого быть не может. В этом виде спорта чемпионы только мы. Для нас это вопрос национального престижа.
То есть иногда я тоже болею за своих.
Забыть войну8.05.2015
У Поля Рикера есть книга «Память, история, забвение»: для него это три разных формы коллективной работы с прошлым. Меня всегда интриговала третья часть рикеровской формулы. С памятью и историей все более или менее понятно: история (наука) проверяет память людей, систематизирует ее, дополняет знанием о том, что было, но чего никто не помнит. А забвение? неужели оно тоже необходимо обществу? Да, говорит Рикер: например, без забвения нельзя помириться с бывшим врагом.
Я снова думал об этом, гуляя по Берлину — городу, исковерканному историей — не наукой, конечно, а сначала столетней имперской авантюрой, потом пятьюдесятью годами социализма за колючей проволокой. Городу, где на каждом шагу сознательно расставлены знаки памяти, — чего стоит хотя бы контур Берлинской стены, тянущийся вдоль улиц и набережных. Такое множество памятных знаков (самых благородных по намерениям и смыслу) говорит о том, что живой памяти людей не хватает, ее приходится подпирать знаками. И рано или поздно наступит момент, когда знаки перестанут работать, и тогда то, что было памятью, придется аккуратно забывать, сдавать в архив историкам: уж больно тяжелая это память, трудно выносимая для народного сознания.