Сам я, кроме налётов на Москву и бомбежки под Москвой, ничего страшнее не испытал, но всё же остервенения с нашей стороны никогда не видел, хотя с первого до последнего дня войны жили мы в убеждении, что мы и враги друг для друга не люди. Как только война кончилась, стали людьми. В студенческие годы, на последнем курсе, спустя двенадцать лет после войны, послали меня с англичанами в Ленинград: прохожие принимали их за иностранцев вообще – за тех же немцев, и ни одного косого взгляда. На Пискаревском кладбище бродила безумная старуха, она, услыхав чужую речь, подошла к нашей группе и едва слышно произнесла: «Пошли отсюда вон». Без восклицательного знака, выкрика не было. Атеист, я скажу на основе разнообразных чтений и житейских впечатлений: в нашей официально атеистической стране оставалась жива повсеместно забываемая и попираемая основная христианская заповедь «Возлюби врага своего».
Ещё ситуация: лето, каникулы, лагерь военнопленных под Москвой. Пленные работают за колючей проволокой. Тут же на лужайке мы гоняем в футбол. На выходной приехал ветеран войны Дядя Юра, подойдя к ограждению, заговаривает с немцем. Тот охотно и даже с улыбкой откликается. Беседуют они долго. После дядя нам говорит: «Дома у него жена и дочь. А воевал он…». Не помню, где воевал немец, но хорошо помню, каким тоном дядя, который воевал на Волхове, говорил, будто речь шла о случайной встрече на жизненном пути. Ветераны чувствовали союзничество и понимали друг друга, на какой бы стороне ни сражались. Лев Зиновьевич видел то же самое. Почему, взявшись за перо, не охватил того, что видел, ограничившись разоблачительством?
Теперь я подражаю одному своему старшему другу-американцу, который на склоне лет занимался чтением книг о том, чему оказался современником. Вот и я читаю одну за другой американские книги о холодной войне, в большинстве, за редкими исключениями, повторяется рассказ, как советские официальные представители настаивали, сопротивлялись, стремились утвердить свое влияние, не принимали того, что западные страны предлагали, обещали, соблюдали интересы всех, включая интересы стран, которые во время горячей войны являлись нашими общими противниками. Читаю, и сама собой из-за повторов проступает их односторонность, их взгляд на самих себя как разумных, уступчивых и в конечном счете правых. Попался лишь один текст, как всякое исключение, подтверждающий правило, это книга Бирнса.
Джеймс Бирнс, Государственный секретарь, участник Ялты, Потсдама и последующих переговоров Большой Тройки, не только слушал, он стенографировал речи участников. Книга, в которой Бирнс воспроизвел свои стенограммы, называется «Откровенно говоря», и он действительно откровенен[256]. Через его книгу мы слышим Черчилля, Рузвельта и Сталина, читаем признания самого Бирнса, несомненно, откровенные, и тем яснее понимаем, насколько он искренне не мог уразуметь сталинской склонности все мерять количеством крови, пролитой за войну. А Сталин, как записал Бирнс, соглашаясь с Черчиллем и Рузвельтом, говорившими о страданиях англичан и американцев, со своей стороны говорил и повторял: «Безусловно, все страдали от войны, но одни страдали больше, чем другие» (формула Оруэлла ещё не попала в печать, но, как знать, по внутренним каналам могло просочиться и могли вождю доложить). Однако Черчилль, Рузвельт и заодно с ними Бирнс не видели большой разницы между страданиями советских людей и берлинцев, бредущих с детьми и с домашним скарбом в последние дни войны. Берлин был в руинах, но в глазах западных участников переговоров не было терзаемой и разрушаемой в течение четырех лет страны, от имении которой говорил глава СССР. Сталин сопротивлялся включению сложившей оружие Франции в число победителей, достойных своей доли трофеев. А Черчилль и Рузвельт настаивали, что французы тоже страдали, и Бирнс с ними искренне соглашался. Но я прочел ряд книг о Париже во время оккупации: там мирная жизнь не прерывалась ни на один день, разве что у тружениц древнейшей профессии изменился состав клиентуры. В архивы я не заглядывал, но из книг постарался вычитать всё, достойное доверия о переговорах глав Великих Держав на исходе и после войны. Сталину приходилось слышать от Черчилля и Рузвельта о жертвах и страданиях всех народов, потерпевших от тотальной войны, что напоминало совет русского барина голодному крестьянскому мальчонке пожевать травы посвежее. Джеймс Бирнс чаще других дипломатов общался со Сталиным, обычно их встречи происходили на международной почве и наконец его вызвали в Кремль. Бирнс был подавлен, если не напуган, суровостью церемонии, пока его вели через анфиладу комнат в сталинский кабинет, и каждая из комнат, с охранниками, служила своего рода пропускным пунктом. И вдруг (поистине откровенно признает американский дипломат) ему пришло в голову, что в Белом Доме процедура та же самая, лишь с незначительной разницей: на советской стороне охрана в военных мундирах, а у них – в штатском.
Епифания единичная. В переговорах с Молотовым Бирнс чувствовал наше упрямое желание утвердить советское влияние в Восточной Европе, тогда как американцы были, по его словам, «просто намерены охранять в Европе свои интересы» (“we intend to maintain our interest in Europe”).[257] С искренностью, не вызывающей сомнения, Бирнс не понимал, чего опасалась советская сторона, ради чего стремилась окружить себя странами, где у власти стоят правительства, сочувствующие Советскому Союзу. Бирнс удивлялся, как могут русские думать о возможности нового на них нападения? Это когда по указанию Черчилля разрабатывался план войны с СССР. Бирнсу был присущ американский идеализм, о котором написан роман Грэма Грина «Тихий американец».
О нашей жестокости и даже зверстве впервые услышал я в горах Киргизии. От озера Чолпон-Ата мы поднялись в горы верхами с местным коннозаводским тренером, ветераном войны. В дороге мы с ним предавались воспоминаниям на джойсианский мотив «Неужели это был я?» Я рассказал о некогда мной проделанном жизненном эксперименте: уцепившись за поручни вагона электрички, решил прокатиться от сортировочной стации до Белорусского вокзала, вися на закрытой двери. Меня бы снесло высокой платформой, если бы в последнюю минуту стрелочница на вокзальной платформе не крикнула: «Дурак, ноги оторвет!», и я успел вскарабкаться между вагонами. Выслушав меня, спутник мой сразу ничего не сказал, очевидно соображая, чем бы прихлопнуть, как козырем, мой опыт безрассудства. Он молчал, пока мы поднимались по крутой тропе. Наконец, над грешной землей, оставшейся далеко внизу, и под высоким открытым небом, словно над миром, придержал коня дошедший до Берлина тренер скаковых лошадей, и как бы самому себе, усмехнувшись, говорит: «Переспишь с немкой, не понравилось – пристрелишь». Отозвался я нечленораздельным возгласом, выражавшим отчаянное неверие. Седая голова упрямо качнулась «Да!» и сделал он рукой жест, будто спускал курок.
Было ещё откровение, поблизости, доверился мне сотрудник ИМЛИ, тишайший, можно сказать, платоновский сокровенный человек, немолодой, воевал, и вот на избирательном пункте, где мы вечером дежурили и скучали, он говорит: «В Германии я завел себе временную немецкую жену». На каких условиях было основано их сожительство, спросить не решился, а мой собеседник не продолжил своего рассказа.
Мне тут же вспомнился Лев Зиновьевич, заходивший к нам перед самым арестом, и следом за этим слова отца: «Он вступался за немцев…» Мемуары Копелева о войне, где он рассказывает, как были ему высказаны упреки, а потом и предъявлены обвинения в том, что он «заступается за немцев», не вызывая сомнения в достоверности, оставляют впечатление неправды из-за неполноты: заведомо озлоблены, неразборчиво грубы и жестоки наши солдаты, как о них вспоминает фронтовик-литератор. И не мне это дополнять своими с детства сложившимися представлениями о наших смертельно уставших бойцах, которые спят под неистовый соловьиный свист. Но у Льва Зиновьевича солдатское озлобление выглядит безосновательным: чего это они остервенились? Почему жаждут отмщения вступившие на немецкую землю из страны, на которую немцы напали, оставили руины и пепелище, издевались и насильничали? «Вы представляете себе, что происходило на нашей территории под немцами?» – спросил я у американского преподавателя, видевшего об этом голливудский фильм и возмущавшегося нашими жестокостями. «Это СС!» – последовал ответ. Стало быть, наши солдаты, прийдя в Германию, должны были сначала требовать удостоверение личности, выясняя, в каких войсках служили отцы и сыновья тех жителей, с которых они хотели спросить за надругательство над своими близкими. В тех же книгах и фильмах наши солдаты представлены так, будто ничего, кроме жестокостей, они за всю войну не совершали. Не дает Западу покоя, что советские люди вынесли на себе основную тяжесть войны, советская армия взяла Берлин и сильнейшим из вождей оказался Сталин. Одно-два исключения, но, как правило, почти каждая книга о войне прямо или завуалированно замалчивает или отрицает эти факты, а в некоторых книгах намек: хорошо бы Гитлер выиграл войну. Книги пишут, издают, рецензируют и не краснеют – цивилизованные люди! «После английских побед в Северной Африке и поражения немцев под Сталинградом…» – характерный оборот речи. Книга не о войне, тем заметнее формула: не мы побеждаем, немцы терпят поражение. «Благодаря британцам и в основном американцам фашистская Германия была повержена в 1945-м», – ещё из одной книги, тоже не о войне. Знающими людьми написано с убеждением, что (по западным подсчетам) двенадцать миллионов советских солдат и семнадцать миллионов мирных граждан послужили всего лишь человеческим компостом для удобрения европейской почвы[258], а побеждали и верх над фашизмом одерживали другие, которые воевали умеренно и гуманно. Продиктовать вышеприведенные строки способно лишь чувство эгоистического самосохранения,