са». Вместе с рассказом Киплинга «Конец пути» – гвоздь в гроб Запада на много лет задолго до Шпенглера, Джойса, Т. С. Элиота и Луи Селина.
Конрадовский роман «Ностромо» – модель современной политики. Имя заглавного персонажа означает по-итальянски наш человек, любимец народа, национальный вождь. У нас на глазах, словно подражая Ностромо, на мировую арену один за другим выходят государственные деятели, и судьба их разыгрывается по сюжету конрадовского романа: начинают благими обещаниями и добрыми намерениями, затем обманывают ожидания в них поверивших и заканчивают политическую карьеру бесславно, подобно Ностромо нередко гибнут от пули.
Однако, чтобы пророческий роман читать, нужен немалый труд. Чем глубже выражаемая романом истина, тем тяжелее чтение, собственно не чтение, а разгадывание. «Не работает эта машина. Не знаю почему, но не работает», – признал сам же Конрад. В этом романе множество страниц, особенно поначалу, воздвигают перед читателем непроницаемый барьер – таково мнение завзятых конрадиацев. Но наши редакторы встали стеной, когда в предисловии к переводу «Ностромо» попробовал я предупредить наших читателей о трудностях. В предисловии лишь осталась одна фраза, причем, слова не мои – оценка английского критика-современника: «Иногда, читая эту книгу, мы перестаем понимать, где находимся и о чем речь»[294]. Сейчас с подобными последствиями конрадианского влияния (минус проницательность) сталкиваемся на каждом шагу, но во времена Стивенсона и Хаггарда, мастерам приключенческого жанра полагалось повествовать занимательно и общепонятно. Нарочитонепонятны бывали романтики, однако Гете о них говорил: «Это – болезнь». И действительно, прошло, как минует тяжелый недуг, но потом опять прихватило. «И это пройдет», – о таких пандемониях высказывался Фаддей Зелинский. Интересно, что всё-таки останется, как осталась романтическая вера в органику.
Убедительное описание недоступности значительных произведений литературы и искусства я нашел у Абрама Эфроса в статье «Леонардо – художник». Автор статьи не сваливает вину на зрителя, рассматривающего и не понимающего картину гениального художника. Эфрос видит проблему в сознании художника, который «всё больше вычисляет, изобретает, строит, занимается грандиозными работами, вроде шлюзования… и всё реже берется за кисть, чтобы ещё раз, наново сформулировать красками заветную мысль о природе и человеке»[295]. Иначе говоря, меняет род занятий, хотя продолжает называться художником.
У моего отца был аспирант-поляк, дипломную работу писал о Конраде. До сих пор помню гримасу сожаления на его лице, когда, приходя к нам домой, он словно жаловался: «Конрад, я пришёл к выводу, поэт». Стало быть, декламатор в прозе. А читателю-энтузиасту хотелось доказать – повествователь. Конрад действительно высказался поэтически-чеканно о своём глобальном опыте (когда ещё не было такого слова). У него был талант риторический, он вогнал в изумительные фразы, своего рода словесные формулы, всё то, что увидел и осознал, но ему не хватало эмоциональной силы для того, чтобы им увиденное и понятое воссоздать художественно, во всей истинности. Есть один-два рассказа-исключения, подтверждающие правило, и даже в этих рассказах и в одной повести истинно живы только фрагменты.
«Зачем же вы занимаетесь Конрадом, если вы его не любите?» – вопрос задавали мои оппоненты. Что за метод – любовь? Занимаюсь тем, чему меня учили с тех пор, как допустил оплошность, требовательно расспрашивая Яна Мукаржовского и не зная, что придирчив к тому, кто стремился постичь природу литературы. Джозеф Конрад – образец современного писателя, он постиг основные проблемы современности и не нашлось у него повествовательного таланта рассказать о них. А кто-нибудь другой нашел способ это сделать? Разве что ценой упрощения истинно современных проблем. Проблемы таковы, что с ними не справляется мысль творческая.
Не зная о Конраде, одновременно с ним Толстой создавал «Хаджи-Мурата» и положил в стол свое творение на ту же тему выдержки в столкновении с обстоятельствами выше человеческих сил. Гибель толстовского героя даже словесно совпадает со страданиями конрадовского Лорда Джима, словно писатели-современники, независимо друг от друга пришли к тому же выводу – если не преодоление, то сопротивление возможно и неизбежно. Однако есть и различие. У Толстого после того как человек уничтожен, природа после паузы продолжает жить – лес зеленеет, птички поют. Конрад, современный писатель, жил и писал с чувством, что и птички не запоют.
«Добравшись из Лондона на Украину, я начал разбирать свой багаж».
Творчеству писателей, которыми я занимался, подражала моя жизнь. Писал о Джойсе и получал одни отказы, с Льюисом Кэрроллом пошла сплошная бессмыслица: написал предисловие не к той книге, потому что издательство издавало Кэрролла зазеркально – наоборот: вторую часть сначала, первую потом, но меня об этом не предупредили. Из-за Конрада испытал ситуацию из романа «Лорд Джим»: невозможность самооправдания.
Ночью нам домой позвонили, трубку подняла моя жена и услышала: «Как же вы с ним живете? Он же вор!». На меня поступил донос из Дома колхозника в Побережной. Побережная, Казимировка тож, под Казатиным, в имении дяди Конрада, село, с которого Конрад начинает «Послужной список». Навестить дядю он приехал уже не капитаном, у него в багаже была рукопись его первого романа «Каприз Олмейера», включенного Горьким в Библиотеку Всемирной литературы.
Добрался я в Казимировку с большим трудом, по бездорожью, усугубленному распутицей. «Где вы находились между десятью и одиннадцать-тридцать утра?» – допрашивал меня следователь нашего районного отделения милиции в Москве, куда пришло донесение, что «научный сотрудник Института Мировой литературы совершил хищение постельного белья». Конрад! Так в романе «Лорд Джим» действовал суд, «постукивая по ящику и пытаясь узнать, что внутри». А я не мог ящик открыть, не имея возможности оправдаться. Доказать, что не я унес белье, можно было способом морально недопустимым – предать единственного свидетеля моего алиби. В Казимировку вёз меня тракторист, когда из комнаты, где я провел ночь, местные тащили одеяла и простыни, а тракторист, вместо того чтобы доставлять корм колхозным свиньям, изменил за три рубля с мелочью курс, чтобы отвезти меня в Побережную. Мы плыли по морю грязи, огромные тракторные колеса преодолевали весеннюю распутицу и вечное бездорожье, салютуя летящими в небо комьями сырой земли в честь капитана Коженевского.
В милиции, не имея возможности ответить, где находился между десятью и одиннадцатью, я говорил о том, почему оказался в Побережной. За вычетом нашего с трактористом «плаванья», излагал мою концепцию: Конрад прославился «морскими» произведениями, избороздив мировой океан, а украинские степи это… Развивал я мысль, которая станет тезисом моей лекции в Украинском Центре Гарвардского Университета, и пришедшие меня послушать поляки будут перебивать и возражать.
Следователь слушал меня, не прерывая, но огонёк озадаченности разгорался у него в глазах. Вдруг следователь встал и вышел из комнаты. Пока открывалась и закрывалась дверь, легкий сквозняк поднял бумагу, лежавшую у следователя на столе, и я успел прочитать: «…совершил сотрудник ИМЛИ». Вернулся следователь и очевидно посовещавшись со своим начальством, выразил желание проводить меня домой. Жили мы недалеко от милиции. Войдя в квартиру, следователь окинул сыскным взглядом книжные полки и попрощался, вероятно, решив, что постельные принадлежности из Побережной припрятаны всё-таки не здесь.
«Её мать происходила из древнего польского дворянского рода».
…Чудным видением возникла передо мной Тарасова. Не увидеть в этом явлении перст судьбы было невозможно: имя Тарасовой я услыхал, совершая Конрадианский маршрут. Побывал я под Бердичевым в селе Тереховое – колыбель Конрада. А местный учитель мне сказал: «Это же бывшие владения семьи Тарасовой».
Вернулся я в Москву, иду по улице Горького и думаю: надо бы у Тарасовой спросить, не сохранилось ли у неё в семейных преданиях что-нибудь о Коженевских. А навстречу – Тарасова! Сон не сон – самому себе не веришь. С Аллой Константиновной знаком я не был, но сила судьбы толкнула меня в спину, очутился я лицом к лицу с прославленной актрисой и прежде чем успел подумать, как представиться, произнес: «Алла Константиновна, я посетил ваше имение».
Всесоюзно известные обаятельные черты лица окаменели. Прозвучал всем знакомый серебристый голос: «У меня никогда не было никакого имения». Видение исчезло. Посторонилась ли Тарасова, не могу сказать. Я застыл в столбняке с одной мыслью: «Конрад!» Всю жизнь он страшился призраков прошлого как воплощенных упреков за то, что покинул землю отцов. Признанная народом артистка, пять раз удостоенная сталинских наград, обреченная на бессмертие легенда при жизни, была вынуждена отречься от своих корней. «Лорд Джим»! Конрад! Куда ни посмотри – Конрад.
Правдивые вымыслы
«Задача поэта говорить не о действительно случившемся, но о том, что могло бы случиться, следовательно, о возможном по вероятности или по необходимости».
«Читайте вымыслы, если хотите знать правду», – говорил и повторял библиофил Хольцман. А «вымысел» или «фикция» (fiction) с давних пор служит обозначением художественной прозы. «Над вымыслом слезами обольюсь» (Пушкин), «Забылся, увлеченный волшебным вымыслом» (Лермонтов) – речь о романах. О том и говорил американский книголюб, советуя мне искать истину в игре воображения: «Если желаете понять происходящее, читайте не газеты, а романы». Действительно, мне создания творческой фантазии помогли понять злободневное признание лубянского блюстителя наших политических нравов: «Был бы у меня компьютер, я бы их всех арестовал!». Куратор из КГБ высказался в разговоре с нашей завкадрами, а она после самоубийства Диляры считала нас лицами доверенными и продолжала делиться с нами сведениями не для всех. При чем здесь компьютер, куратор не объяснил, завкадрами сама догадаться не могла, их разговор состоялся до всеобщего компьютерного пользования. Зато было понятно, кого «их всех» – наше партийно-государственное руководство.