Вспоминаю, чему меня учили, и пробую молиться. Но молитвы хороши как на земле, так и на небе. А я сейчас пребываю в иной субстанции. И эта субстанция в разных тональностях и с разными интервалами стреляет, грохочет и завывает, сбивая с ритма. Значит, и с чтением стихов тоже пролет. И остается мне только одно: думать о жизни.
Штука в том, что последние годы я работаю почти без передыха. Работаю на работе и работаю дома. Специфика такая. Недавно увидела в метро, как одно издательство свои книжки рекламирует. Висит плакат, а на нем слоган с призывом: «Отправь голову в отпуск!»
Но держу пари, что самим сотрудникам этого, да и почти любого другого издательства о подобном остается только мечтать. По крайней мере, с тех пор, как издание книг стало индустрией. И даже составляющей шоу-бизнеса. И даже настоящей «фабрикой грез», не побоюсь этого заимствования.
Так что и мой праздник всегда со мной, потому что и я работаю в издательстве. Редактуры, корректуры, верстки (кто не знает, что это такое, – ничего страшного: едим же мы колбасу, не задумываясь особенно, из чего и как ее изготовили). Да еще надо авторам позвонить. Некоторых застаешь дома только ближе к ночи.
Авторы – дело тонкое. Надо выслушать, как дела, как семья и здоровье, что нового в смысле творческих планов… Потом ненавязчиво предложить работу («знаете ли, у нас интереснейший проект затевается, нам так нужна ваша статья… – …комментарий, перевод и т. д., смотря по ситуации… – …и только вы, только вы с вашим потрясающим стилем и проникновением в материал… вы нас уже столько раз выручали…»), пообещать гонорар, прогнуться сто раз за то, что он такой маленький («сами понимаете, какая сейчас бумага дорогая, да и типографские услуги… так что, уж извините, мы сэкономим за ваш, так сказать, счет, за счет, так сказать, вашего необыкновенного таланта, исключительных знаний и бессонных ночей…»).
А я с этими авторами бываю знакома. Мы члены одного творческого союза. Отказывать мне – им, как правило, неудобно. Зато потом, когда выплата гонорара неприлично задерживается, я на общих тусовках только улыбаюсь трусливо да машу ручкой издалека. Мол, простите, так занята, так занята сейчас, что и поговорить подойти недосуг. И это тоже специфика моей работы.
Кроме окучивания авторов и корректур-редактур-версток (а также работы с художником по оформлению обложек и бесед с рекламным отделом о том, как им эти книжки расхваливать), надо еще самой себе план сочинить. И книжный рынок по мере сил просканировать, чтобы случайно чего не того не насочинять.
Вот и крутишься: сначала придумываешь план, потом выполняешь, а потом ждешь, нервничаешь, как эти твои книжки продаются. Вдруг читатель на них почему-то не кидается, как измученный жаждой путник – к оазису в пустыне…
А с чего бы ему кидаться? У нас ведь в стране кризис перепроизводства. И, как назло, только в области книгоиздания.
В общем, если бы отечественные и зарубежные классики (или пока еще не классики, или те, кто ими так никогда и не станет, но продолжает писать с упорством, достойным лучшего применения) узнали, сколько хлопот они причиняют своими опусами моей отдельно взятой личности, – они, может, их и не писали бы. А про те, что уже написаны, воскликнули бы в благородном порыве: «Молчите, проклятые книги, я вас не писал никогда!»
Но главная неприятность состоит в том, что при всей непрекращающейся кутерьме постоянно приходится думать о дополнительном заработке, поскольку прожить на существующую зарплату мне, практически матери-одиночке, нет никакой возможности.
Мой во всех отношениях замечательный, молодой, красивый и умный директор, доблестно ведущий свой издательский корабль чрез рифы отечественного капитализма с нечеловеческим оскалом, – он каждый раз при встрече (ну, хорошо, почти каждый раз) уже в течение десяти лет говорит, что любит меня. Однако на мое личное благосостояние эта любовь никак не влияет.
Я стала думать, в чем же тогда его любовь заключается, потому что никаких признаков своего чувства, кроме словесных заверений, он никак предъявить не хочет. И наконец – ура! – поняла. Анекдот есть, про грузина. «Грузина спросили, любит ли он помидоры. Грузин подумал и ответил: „Кушать люблю, а так – нет“». Вот и мой директор, смекнула я, не меня любит. Это он меня кушать любит: мои мозги, душу и творческий, не побоюсь этого утверждения, потенциал.
Я же для него вроде домработницы. Этакая Дуся Форточкина. Ну, да, иногда ворчит, иногда поругивает хозяев, порой и чашку о пол хлопнет в сердцах. Но зато как пыль вытирает и полы моет! Смотреть любо-дорого! А если учесть, как дешево обходится, то цены ей и вовсе нет! Причем в прямом, а не переносном смысле.
И самое интересное, что, по правилам игры, я должна испытывать чувство глубокого удовлетворения: ведь мне позволяют и оставаться в профессии, и не умереть с голоду!
Мой директор как раз из тех обаятельных мужчин, которым женщины норовят дать гораздо больше, чем могут. О! В этом и состоит искусство руководителя. И вот я с ужасом замечаю, что, несмотря ни на что, хочу ему нравиться, ловлю его мимолетные улыбки и даже делаю вид, что не замечаю, когда он забывает поздороваться… И главное – стараюсь, прямо-таки горю на работе. Просто из кожи вон лезу. Пытаюсь изо всех сил быть такой, какой меня хотят видеть.
Что там Антон Павлович писал? По капле выдавливать из себя раба? Так это и про меня, оказывается?! Ну, кто бы мог подумать! Главное, выдавливая из себя раба, постараться не забрызгать остальных…
Неужели это я – по натуре кустарь-одиночка, слесарь-надомник, кошка, гуляющая сама по себе… Неужели это я, «та, которая видела Эйфелеву башню!». (Есть в мемуарах Одоевцевой такой эпизод. Гражданская война, вагон, полный солдат, а там пожилая дама «из бывших». И вот у этой бывшей дамы прихватило живот. Поезд едет, в теплушке теснота жуткая, что делать? Дама уже плачет. Солдатики и говорят, мол, не переживайте вы так, тетенька, мы вас в окошко высадим и за ноги подержим. Ей ничего не оставалось, кроме как воспользоваться предложением. И всю оставшуюся дорогу – а потом и всю оставшуюся жизнь – она горестно восклицала: «И это я, та, которая видела Эйфелеву башню!»)
Но в конце концов я сообразила, что спасение утопающих – дело рук самих утопающих. Так появились в моей жизни бывший поэт Томилин; Почти-олигарх со своей нефтяной не трубой, конечно, а так, фактически соломинкой для коктейля; восточная певунья поневоле Айдан, заброшенная судьбой на российские просторы; некогда моя соотечественница Каталина Гарсия, решившая любой ценой сделать писательскую карьеру…
Вольно или невольно они стали частью моей жизни. И я благодарна им за это.
…Звучание саркофага поменялось. Он взвыл, как реактивный самолет на взлете, погрохотал страшно, потом что-то хлопнуло, и все затихло. Видно, мы преодолели звуковой барьер. А может, заодно и световой. Потому что время потекло вспять, и я, выскочив из подземного перехода на «Пушкинской», оказываюсь в послегрозовом московском полдне середины июля.
По левую руку от меня стоит, мрачно опустив голову, Пушкин, больше похожий на обреченного оперного Ленского в сцене дуэли. А по правую руку раскинулся шумящий и сверкающий кронами Тверской бульвар.
Три минуты быстрым шагом вниз по бульвару под тяжелым, в себя обращенным взглядом Солнца русской поэзии и вот – тенистый дворик Института. Я приехала сюда поступать.
Сейчас я войду в ворота и увижу будущую знаменитую писательницу и феминистку. Точно. Она. Худенькая, нежно-кудрявая, прелестная, идет мне навстречу по аллее от главного корпуса. У нее карие смеющиеся глаза. И чем-то она напоминает цветаевскую Сонечку Голлидэй, ту ее прикрепленную к зеркалу фотографию, которую, спустя два года, я увижу в пятнадцати минутах ходьбы отсюда, в старой коммунальной квартире в Борисоглебском переулке. Потом там будет музей.
Мы что-то долго вместе не можем найти. Наконец оказываемся на первом этаже знаменитого Дома Герцена, ставшего с годами как бы псевдонимом булгаковского Грибоедова. Все предельно взволнованы. Поговаривают о каких-то списках и о том, каким блатом надо было вовремя заручиться, чтобы поступить в эту всесоюзную централизованную кузницу литературных кадров. За этими переживаниями собственно экзамены стерлись из моей памяти.
На нашем курсе москвичей не много. В основном это писдети. В смысле дети писателей. Причем довольно известных. Неужели писательский дар передается по наследству так же, как музыкальный? Стали же у Баха все сыновья музыкантами.
Впрочем, писдети оказались нормальными ребятами. И на семинарах, где обсуждаются последние по времени стихи, проза или критические обзоры, мы за милую душу прикладываем друг друга мордой об стол. И никто не обижается.
И если по наследству талант, может, и передается, то половым путем – точно нет. Это с уверенностью естествоиспытателя сообщил нам на лекции один из наших продвинутых преподавателей, невысокий и тихо-улыбчивый, тот, который любит пространно порассуждать на тему вечности как баньки с пауками.
Вообще, наши преподаватели не устают нас поражать. Один шпарит с кафедры запрещенного Набокова, другой цитирует только в списках гуляющий Серебряный век, третий раскрывает совсем уж нетривиальную информацию из отечественной истории… И это в застойную, формалином пропахшую первую половину восьмидесятых, под колпаком у КГБ (еще бы не быть самому, можно сказать, идеологическому вузу страны не под колпаком). Странное, странное время…
Но главное – впереди еще вся так прекрасно начавшаяся жизнь, впереди еще солнце, май, Арбат, любовь, и охапки влажной после дождя утешительницы-сирени… И это волшебное ощущение, что все происходит так, как мечталось, а что пока не происходит, обязательно произойдет…
После лекций писдети стайкой и порознь уходят в свои дома на набережных или едут в ближайшее Подмосковье, то, что в двадцати минутах езды от Киевского вокзала, где посреди намоленного (но не их отцами-писателями) простора под соснами покоится Поэт.