Литературное обозрение 1991 №11 — страница 1 из 68

Литературное обозрение1991 № 11
Номер посвящен эротической традиции в русской литературе

С. М. Эйзенштейн. Малютин

К читателям

Этот номер «ЛО» посвящен ПОТАЕННОЙ русской литературе.

Трудно сказать, в какой мере подкрепляется такой вид творчества опытом других эпох и народов, но в русской литературе классического и нового времени это мощный подспудный пласт, обогащенный великими поэтами и писателями.


Люди хорошо знают эти тексты по неофициальным и неисправным спискам, и именно из-за клейма «неприличных», «неудобных» к печати они у нас полностью не публиковались никогда, хотя на Западе давно издаются разумными тиражами для славистов и активно ими изучаются.

Пришла пора и нам задуматься над этой частью нашего общего национального наследия.

Это не значит, что мы тщимся исправить «ошибки» прежней цензуры и ввести некогда потаенную словесность в широкий читательский обиход. Нет, дело не в цензуре, никаких ошибок тут у нее не было, ибо тексты эти и создавались в расчете на запрет: не с тем, чтобы пробиться сквозь цензуру или обойти ее, а с тем, чтобы они ходили по рукам именно в качестве «невозможных», преступающих приличия.

Предавая их теперь печати, мы сознаем, что до некоторой степени подрываем их репутацию. Но вряд ли подрываем сами основы жанра, ибо как только данная потаенная словесность теряет ореол запретности и вводится в обычай, в качестве «оскорбительных» начинают действовать ее другие пласты, роль неприличных начинают играть новые темы и новые уровни языка.

Суть, стало быть, в самом феномене преступания приличий, тенью сопровождающем нашу словесность. Суть в том, чтобы понять, откуда сама эта грань, в чем внутреннее ее оправдание, какова динамика «запретного» и «принятого» в разные эпохи. Суть в том, чтобы найти общий духовный закон, их порождающий и размежевывающий.

Один из важных аспектов — размежевание Эроса и порнографии.

Эрос в его истинном, высоком значении — неотъемлемая часть литературы, важнейший аспект жизни духа. Простое читательское чутье легко отделит здесь подлинность от «клубнички», собирание которой нас, естественно, не интересует. Эрос связан не с «телом», а с «духом», точнее сказать, с той целостностью, в контексте которой и «тело» получает свою истинную роль. Сводить Эрос к телесности — значит профанировать его. В публикуемых нами текстах телесность иногда тщится заменить Эрос, но тщета попытки видна. Обилие обсценной, а проще сказать, матерной лексики не может помешать читателю с нормальным здоровым вкусом воспринять истинный смысл талантливых текстов: надо только суметь настроиться.

В уверенности, что читатель наш сумеет правильно нас понять, мы приняли неординарное редакторское решение: не пользоваться традиционным знаком умолчания «[…]» на месте неприличных слов, а печатать эти слова полностью. Проверено: шоковое действие таких слов, неизбежное при первом-втором употреблении, пропадает при третьем, и читатель начинает следить не за словами, а за художественным смыслом. Кроме того, публикация текстов с отточиями затрудняет их анализ — в этом случае многое останется читателю непонятным. А с другой стороны, сам процесс угадывания пропущенного настолько впечатывает его в читательское сознание и тем самым настолько усиливает эффект неприличности, что лучше этого не провоцировать. И, наконец, техника «купирования» и «умолчания» противоречат нашему главному замыслу: вытащить потаенное на свет, понять его смысл, разгадать, какие внутренние силы заставляют русское художественное сознание веками созидать и лелеять эту тайную, «черную», «теневую» словесность.

Ответ может быть найден только в ходе конкретных исследований. Но в общем он ясен: это — форма нашего бунта. Это вечный русский бунт, социально-эстетический протест, жажда безудержной и безграничной свободы в ситуациях кризисов, оборачивающаяся, увы, самозабвенным беспределом. Это апофеоз дерзости, вызова и оскорбительного преступания любых запретов и правил, за которым, если вслушаться, прячется подавленное отчаяние.

Осознать эту часть нашего опыта — вот что важно, вот чего мы хотим, вот цель и задача той «мозговой атаки» на тайны русской словесности, которую мы предпринимаем.

Если же наши проницательные критики заметят, что таким образом мы еще и боремся за внимание широкого читателя, пусть заметят. Мы не станем спорить.

М. Л. ГаспаровКлассическая филология и цензура нравов

Старейшина нашей классической филологии, 95-летний Сергей Иванович Соболевский, вспомнил однажды на заседании античного сектора Института мировой литературы: «…Когда я защищал докторскую диссертацию о синтаксисе Аристофана, то академик Корш потом подошел и сказал: „Мне понравилось, как спокойно вы цитировали непристойные места“». Молодая 70-летняя Мария Евгеньевна Грабарь-Пассек с незабываемой живостью откликнулась: «Знаете, Сергей Иванович, я, как говорится, не пасторская дочка, но ваш Аристофан и мне бывает невмоготу». — «Вы, Мария Евгеньевна, не застали того времени, когда в университетских профессорских сидели одни мужчины, — сказал Соболевский. — Там бы вы и не такого наслушались».

Аристофан, пожалуй, действительно рекордсмен по части античной (вспомним щедринское слово) митирогнозии. Мой коллега Г. Ч. Гусейнов, написавший об Аристофане книгу, говорил, что этот автор доводит текст до такого градуса, что и простое слово «большой» ощущается как жуткая непристойность. Переводчикам Аристофана было с ним очень трудно — начиная с дореволюционного анонима, который, переводя Аристофана прозой с французского, при всей своей стыдливости не мог обойтись без трогательного эвфемизма «ч…», и кончая Адрианом Пиотровским, который пытался возместить прямоту выражений эмоциональным накалом и вводил читателя в крайнее недоумение, громоздя бурные тирады, дымовой завесою прикрывавшие неведомо что.

У Катулла есть стихотворение, которое в последнем русском издании (1986) начинается:

Вот ужо я вас <………………>

Мерзкий Фурий с Аврелием беспутным!..

Не подумайте дурного: в тексте, представленном в издательство «Наука», было написано всего лишь: «Вот ужо я вас спереди и сзади!..» Эту строчку для перевода С. В. Шервинского придумал я, когда редактировал его перевод, и очень ею гордился: она была точнее, чем в прежнем переводе того же А. Пиотровского, написавшего: «Растяну вас и двину, негодяи…» Шервинский принял ее, но охладил мое самодовольство, заметив, что для совсем уж точной передачи катулловских слов нужно было бы написать: «Vot užo zaebu vas w rot i v žopu…» (очень прошу наборщика так и набрать это латиницей: будет интереснее). Но, как видит читатель, через бдительную издательскую редактуру не прошел даже мой смягченный вариант.

Есть два вида непристойной поэзии: один, пользующийся непечатными словами, другой — заменяющий их иносказательными перифразами. Примером первого могут быть юнкерские поэмы Лермонтова, примером второго — «Царь Никита» Пушкина (эту противоположность наметил еще Б. Эйхенбаум). В первом художественный эффект достигается на языковом уровне: читателю интересно, в какой еще контекст можно будет вдвинуть такое-то и такое-то запретное слово? Во втором — на стилистическом уровне: какими еще способами можно будет обойти прямое называние запретного слова? Первый интерес иссякает быстро — как только станет ясно, что пригоден всякий контекст, без исключения. Второй интерес держится дольше — пока обходные маневры не начнут повторяться.

Литература нового времени культивировала преимущественно поэтику второго рода, а фольклор и литература новейшая — поэтику первого рода. Происходят любопытные переклички: из того же Катулла стихи непристойно-бранные (а таких в его книге едва ли не половина) в XIX веке обходились или сглаживались переводчиками, а теперь в одной Англии и Америке переведены уже несколько раз на несколько жаргонных ладов. В Англии и Америке, но не у нас. Приблизительно в катулловское же время был составлен сборник безымянных стихов «Приапеи», выдержанный в таком же прямолинейном стиле. Лет тридцать назад один наш античник-переводчик (теперь он уже давно за рубежом) перевел эти стихи, тщательно передавая непристойные латинские слова непристойными же русскими. В послесловии ему пришлось, однако, написать приблизительно так: «Мы хотели попробовать, возможен ли художественный русский перевод „Приапей“ с точным соблюдением поэтики подлинника; и опыт показал, что, по-видимому, нет, не возможен». Известно, что инокультурный комизм воспринимается гораздо труднее, чем инокультурный элегизм или трагизм; видимо, то же можно сказать и об инокультурном эротизме.

В русских и советских условиях такая ситуация усугублялась мощной работой цензуры нравов. Будущие социологи смогут извлечь интереснейший культурно-исторический материал из наблюдений над тем, что считали цензоры приличным и что неприличным. Не последнее место в этом материале займут любопытные изъятия, сделанные редактором и цензорами 1960-х гг. в лучшем русском переводе еще одного классика античной непристойности — Марциала.

Полный Марциал издавался по-русски дважды. В первый раз (1891) это был перевод А. А. Фета с параллельным латинским текстом; пропущенных стихотворений было много, но сколько-нибудь образованный читатель мог угадывать их содержание по латинскому тексту. Было бы интересно проверить, не остались ли переводы пропущенных стихотворений в архиве Фета, и если да, то каковы были его в них переводческие приемы. Во второй раз (1968) это был перевод Ф. А. Петровского — он вышел в серии «Библиотека античной литературы» с замечательными рисунками Ф. Збарского. Здесь о латинском тексте не было и речи, и читатель мог догадываться о пропусках только по перерывам в нумерации стихотворений. Конечно, перевод был сделан полностью, и пропуски в нем явились не по вине переводчика. Пропущенные стихотворения сохранились в машинописи; будем надеяться, что при переиздании они займут свое должное место.