Таков этот человек, который в 1765 году, то есть в возрасте сорока восьми лет, решает приехать во Францию на довольно длительный срок, поскольку в собственной стране его постигли разочарования, ударившие по самолюбию. Он прибывает в дурном расположении духа, снабженный рекомендательными письмами леди Херви[84] к мадам Жофрен и Джорджа Селвина к мадам Дюдеффан. Он категорически не желает, чтобы это путешествие стало ознакомительной поездкой, потому как его ужасает все серьезное.
«Забавные безделки – вот единственное, что мне сейчас хоть сколько-нибудь нужно. Я видел тщету всего именуемого серьезным и лицемерие всего, что имеет притязание быть таковым. Я желаю познакомиться с французским театром и накупить французского фарфора, а не изучать способы правления и не размышлять об интересах наций».
О первом путешествии во Францию, которое Хорас Уолпол совершил в 1739 году, у него сохранились самые приятные воспоминания. Это была пора его юности, и Франция, еще пропитанная духом Регентства, ему очень понравилась. Вернувшись во Францию 1765 года, Францию энциклопедистов и философов, он был поражен. Как! И это французы, которые запомнились ему такими веселыми и беззаботными? Увы! Они сделались англоманами. А что же позаимствовали они в Англии? То, что есть в ней самого ужасного: вист, «Клариссу Гарлоу» и этого несносного философа Дэвида Юма, которого презирает лондонское окружение Уолпола и который здесь, в Париже, – кумир салонов, несмотря на его французский, столь же невразумительный, как и его английский. А о чем же беседуют эти несчастные?
«После виста все собираются в тесном кругу и пускаются в разговоры о литературе или о безбожии, пока не настанет время ложиться спать, вернее, время, когда следовало бы просыпаться».
«Смех так же вышел из моды, как и марионетки или бильбоке. Несчастные! У них нет времени посмеяться: прежде следует поразмышлять о том, как свергнуть Бога и короля; и мужчины, и женщины, все до единого, обдумывают, как это сделать. Меня считают здесь профаном, потому как во мне остались еще крупицы веры».
«Французы очень любят философию, литературу и вольнодумство: первая никогда не была и никогда не будет предметом моих интересов, что же до двух других, я давно от этого устал. Вольнодумство необходимо самому человеку, а не обществу, более того, каждый уже определился со своим образом мыслей или признал, что ему лучше не мыслить вообще; что же касается прочих, я не вижу, почему затевать разговоры в защиту религии – это ханжество, а против религии – нет. Сегодня мне довелось ужинать в компании десятка ученых, и хотя вокруг постоянно толклись слуги, разговор был куда менее сдержанным – даже когда речь заходила о Ветхом Завете, – чем у меня за столом в Англии в присутствии одного-единственного лакея. Что же до литературы, это превосходное развлечение, когда не находится занятия получше, но в обществе разговоры о ней отдают педантизмом, а когда ею занимаются публично – то и откровенной скукой».
Поначалу, окутанный густым облаком виста и литературы, Хорас Уолпол чувствует себя очень несчастным. К тому же если лондонские приятели считали его важной персоной, здесь он был никем. У мадам де Жофрен он не преуспел, у мадемуазель де Леспинас это оказалось тоже совершенно невозможно: он не попадал в тональность молодого поколения; тогда, вооружившись рекомендацией Селвина, Уолпол отправился к мадам Дюдеффан. И тут приятный сюрприз: никаких философов, старики – но старики остроумные, циничные, язвительные, именно то, что нужно.
У нее в салоне Уолпол позволяет себе выходки, над которыми все смеются, просит рассказывать истории времен Регентства и не скрывает, как счастлив; ему за это признательны, – словом, клан его принял.
Что же до самой мадам Дюдеффан, она не просто была покорена – она буквально влюбилась в этого англичанина, как не влюблялась в юности ни в одного из своих поклонников. Ее победили на ее собственной территории, где она считала себя неуязвимой. Других людей она всегда находила слишком искусственными и манерными, а себе ставила в заслугу естественность, и тут появляется человек, который ее саму считает почти манерной, притом что она-то как раз находит его непосредственным и искренним; человек, который презирает больше литераторов, чем она, для которого Монтень недостаточно прост и который не скрывает, что госпожу де Севинье предпочитает госпоже Дюдеффан. Он намеревается совершить паломничество в Ливри, чтобы своими глазами увидеть мостик, где Несравненная прогуливалась в ожидании писем мадам де Гриньян[85]. Госпожа Дюдеффан впервые чувствует уколы ревности. Она просит описать внешность англичанина; ей говорят, что он высок, строен, хрупок и у него самые красивые на свете глаза. Она осторожно проводит рукой по его лицу, пытаясь представить себе его черты. Она, которая царит в этом обществе, где так боятся ее колких эпиграмм, робеет перед ним, спрашивает его совета обо всем, вновь становится маленькой девочкой и хочет, чтобы ее называли «моя крошка», а его самого начинает называть «мой наставник». Она, которая вот уже двадцать лет живет в броне цинизма, кичится тем, что презирает мужчин и не верит в чувства, теперь предлагает свою дружбу, умоляет, чтобы ее приняли, и признает, что встретила человека более холодного, более искушенного, чем она сама, который отвергает ее, не верит в дружбу, – скифа, существо из снега и льда, словом, англичанина. Повинуясь инстинкту, что являет собой извечную пружину человеческих трагедий, она преследует того, кто от нее ускользает, осыпает его комплиментами.
«Боже мой! Как же отличается Ваша страна от моей. То, что ныне именуется красноречием, мне так ненавистно, что я предпочла бы язык базара. Вы же, англичане, не подчиняетесь никаким правилам, никаким предписаниям, вы позволяете гению формироваться без принуждения».
Или вот еще:
«Что меня притягивает в Вас и, похоже, отталкивает от Вас многих других, так это Ваша невероятная искренность. Порой Вы позволяете себе непристойности, но меня это нисколько не раздражает».
Где то время, когда президент Эно извинялся перед ней за упоминание лунного света или давно увядших чувств? Теперь она сама говорит о чувствах, прежде ей неведомых, и когда Уолпол упрекает мадам за излишнюю сентиментальность и неподобающие страсти, она отвечает ему, что лучше умереть, чем не познать любви.
Уолполу, человеку тщеславному (и даже очень), льстит то, что он нравится женщине, которая, как утверждают, весьма умна, к тому же, не будучи злым от природы, он даже немного жалеет старую слепую даму. Вот только он несколько обеспокоен слишком пылким проявлением любви. Уолполу претят сильные чувства, и от подобных выражений привязанности он бежит как от чумы. Одному молодому человеку, предлагавшему дружбу, он ответил так:
«Дабы удержать дружбу в определенных границах, постарайтесь понять, что мое сердце не похоже на Ваше – юное, доброе, горячее, искреннее и щедрое; мое же сердце устало от низости, предательства, разврата, коих было достаточно в моей жизни, оно недоверчиво, подозрительно и холодно. Все происходящее вокруг воспринимается мною как развлечение, ибо если я начну относиться к этому всерьез, то ужаснусь; я смеюсь, чтобы не заплакать. Умоляю Вас, не любите меня, нет, не любите! Я еще мог бы Вам верить и вовсе не разделяю мнения мадам Дюдеффан, утверждающей, будто лучше умереть, чем не познать любви. Я предлагаю нам компромисс: Вы будете ее любить, коль скоро она желает быть любимой, а я стану Вашим наперсником, мы с Вами приложим все усилия, дабы ей понравиться, но я не желаю идти дальше; считайте же, будто я постригся в монахи и ничто на свете не заставит меня нарушить сей обет. Побеседовать с Вами через решетку в Строберри – вот самое мое горячее желание, но ни слова о дружбе: я ее более не чувствую и открыто в этом признаюсь. Считайте это послание аккредитивом, и, как все документы подобного рода, его следует обменять на наличные деньги; Вам известно, что Вы не получите от меня прибыли, но как Вам знать и как узнаю я сам, буду ли я столь же щепетилен?»
Воистину трудно представить себе человека более трезвомыслящего и лишенного иллюзий, и мадам Дюдеффан досталась весьма сложная роль.
В какой-то момент Уолполу пришлось вернуться в Англию. Он пообещал приехать вновь и взял со своей престарелой подруги слово вести себя благоразумно, не писать ему слишком нежных писем и не говорить о нем слишком много. Ибо более всего на свете Уолпол опасается быть смешным. Он представляет себе, какие куплеты могут слагать парижане о любовной страсти прекрасного англичанина и семидесятилетней старухи. И еще ему хорошо известно, что письма вскрываются в секретном отделе полиции. Так что же, неужели столь совершенный образ, над которым он с такой любовью и тщанием работает вот уже тридцать лет, окажется искажен из-за любовного старческого помешательства подруги? Он уже знает, что она слишком много болтает, ему передавали ее слова – до того пылкие, что звучали они комично. Итак, он принял все меры предосторожности и дал всевозможные рекомендации.
Вот выдержки из ее первого полученного им письма:
«Для начала примите уверения в моей осмотрительности, никто не узнает о нашей с Вами переписке, и я намерена строго следовать Вашим предписаниям. Я делаю все, чтобы утаить свою печаль, и, за исключением президента и госпожи де Жонзак, с которыми мне пришлось говорить о Вас, я никому не произносила Вашего имени. В этом смысле можете быть спокойны, и коль скоро никто нас не слышит, я могу чувствовать себя свободно и сказать Вам, что невозможно любить сильнее, чем я люблю Вас».
Любить! Вот слово, которого так боится Уолпол. Прежде чем покинуть Францию, он в письме из Амьена вновь умоляет ее избегать «нескромностей и романтического безрассудства». Мадам Дюдеффан приходит в ярость: