Литературные портреты: волшебники и маги — страница 9 из 24

* * *

Его лекции в Америке восприняли с любопытством и некоторым скепсисом. В Бостоне студенты явились в аудиторию в бриджах и шелковых чулках, с лилией в бутоньерке и подсолнухом в руках. О нем говорили, и ему даже удалось заработать немного денег. Впрочем, выступления были довольно банальны. Он использовал идеи Пейтера, а также высказывания своего нового блестящего друга художника Уистлера[95]. Человек достаточно жесткий, Уистлер обвинял Уайльда в плагиате.

– Ах! – жаловался ему Уайльд, – как бы мне хотелось сказать это самому!

– Вы это еще скажете, Оскар, скажете, – отвечал на это Уистлер.

На лекциях Уайльд говорил в основном о живописи и музыке, и Уистлер утверждал, что его друг в этом ничего не понимает. Так оно и было. Приходилось выкручиваться; к примеру, рассказывая о каком-нибудь музыкальном произведении, Уайльд мог произнести такую фразу, яркую и в то же время ни о чем: «Да, мне нравится этот кирпично-красный концерт».

Какое-то время он пробыл в Париже и встречался там со всеми известными писателями, от Гюго до Поля Бурже. Более всего он хотел встретиться с Верленом, но, увидев его, был очень разочарован. Английская богема тяготеет к комфорту, она едва ли воспримет чистую поэзию без дистиллированной воды. Бодлер и Уайльд в те годы (Уайльд в конце жизни – это совсем другое дело) отличались, как живой костер от комнатного радиатора.

* * *

Возвратившись в Лондон, Уайльд оказался на вершине успеха. Теперь он был самым популярным человеком, которого наперебой приглашали на ужин. «Человек, который царит за столом на лондонском ужине, – говорил он, – правит миром».

Потребность во всеобщем восхищении побудила его выбрать манеру разговора, ему несвойственную, несколько сниженную и в то же время довольно занятную. В свете его цитировали с восторгом. Одна газета провела опрос среди писателей, попросив назвать сотню любимых книг. Уайльд ответил: «Но сотню я назвать не могу, я написал всего пять».

Однажды в гостиной хозяйка дома забыла дать гостям разрешение закурить. В те времена комнаты освещались еще керосиновыми лампами, и женщина попросила Уайльда:

«– Будьте любезны, господин Уайльд, потушите лампу, она дымит.

– Счастливая лампа! – вздохнул он».

Теперь на пригласительных билетах писали: «На встречу с господином Оскаром Уайльдом, который расскажет свою последнюю историю». Потому что рассказчиком он был и в самом деле великолепным. Это происходило обычно в конце обеда. Наступала напряженная тишина, и кто-то из гостей говорил: «А теперь мистер Уайльд расскажет нам легенду о Нарциссе».

«Смерть Нарцисса повергла полевые цветы в глубокую печаль, они попросили у ручья оросить их водой, чтобы погрузиться в траур.

– О, – отвечал ручей, – если бы все мои капли сделались слезами, их все равно не хватило бы, чтобы оплакать Нарцисса, я так его любил.

– Ничего удивительного, – сказали цветы, – как можно было не любить Нарцисса, такого прекрасного!

– Он и вправду был так красив? – спросил ручей.

– Но кто может судить об этом лучше тебя, ведь в твоей воде отражалось его лицо, когда он сидел на берегу и склонялся над тобой».

Уайльд замолкал и после долгой паузы продолжал:

«Я любил его, – отвечал ручей, – потому что, когда он склонялся надо мной, в его глазах отражалась моя красота».

Все в восхищении поднимались, и Уайльда приглашали, чтобы услышать очередную историю.

На Лондон тех времен теории Уайльда оказывали огромное влияние. «Красота существовала и до 1880 года, но именно Уайльд торжественно вывел ее на сцену и явил миру. Светское общество, вдохновленное ее пылающим ликом, выбрасывало мебель красного дерева и скупало антиквариат. В углу каждой комнаты отныне стояла ваза с торчащими павлиньими перьями. Чай остывал в чашках, которыми любовались восхищенные гости, вышколенные Уайльдом. На каждом балу теперь можно было увидеть дюжину молодых людей в бархатных воротничках, которые, заламывая руки, бормотали сонеты, а в метро банковские служащие рассуждали о том, что до Вестминстера подземный туннель красив, а вот от Слоан-сквер до Ноттинг-Хилла уже нет».

* * *

Старая Англия с ужасом наблюдала новые неслыханные нравы. Капитаны футбольных команд стали носить длинные волосы. На дорогах появились первые женщины-велосипедистки в брюках. А еще в это время, вызывая отвращение здравомыслящих людей, в ресторанах стали играть оркестры. И за все эти изменения в большой степени был ответствен именно Уайльд.

Однако его жизнь, несмотря на успех в светском обществе, отнюдь не сделалась легче. Друзья, как он признавался сам, обеспечивали ему шампанское и икру, но жилье и одежду приходилось добывать самому. Женитьба на мисс Констанс Ллойд, довольно некрасивой молодой особе, принесла Уайльду несколько сот фунтов в год, необходимых, чтобы избавиться от нищеты и поддерживать привычный образ жизни. Его доктрина вырисовывалась все четче и яснее. Она превратилась в теорию чистого эстетства, когда жизнь становится лишь способом явить миру красоту. Для Рёскина значимость красоты определялась заключенной в ней добродетелью. Для Уайльда добродетель – это пошлость и безвкусица.

«Порок и добродетель, – говорил он, – это материал для искусства. Мир представляет собой лишь возможность явить красоту. Важно только мнение художника, даже в вопросах религии и морали. Рыцари и пуритане интересны нам своими костюмами, но никак не убеждениями. Искусство – это дерзкая попытка поставить жизнь на место. Лишь в искусстве можем мы укрыться от опасных мерзостей реальной жизни. Гораздо сложнее описать прекрасную вещь, чем смастерить ее. Каждый может творить историю, но лишь великие люди способны ее писать».

В этом подавлении истинной личности художника была, безусловно, некая красота и явное самоотречение. Приблизительно в это же время он говорил Андре Жиду: «Простите меня, дорогой мой. „Земные яства“ – это прекрасно, но никогда больше не пишите „я“. Видите ли, дорогой мой, в искусстве нет никакого первого лица».

* * *

Английское общество относилось к нему по-разному. Элита, аристократия принимала с восторгом. Однако даже в этих кругах признавали, что человек он довольно неприятный. Его внешность была скорее отталкивающей, несмотря на очень красивое лицо: он был тучным и имел склонность к ожирению. Уайльд походил на какого-то римского императора, но императора периода упадка. Ему многое прощали, прежде всего потому, что он был невероятно обаятельным, и потому, что разделял ценности правящих классов. Если анархист тяготеет к роскоши – это успокаивает. Он был убежден, что все должны трудиться, чтобы кормить тех, кто создает красоту. Это импонировало дамам в дорогих туалетах, но средний класс его ненавидел, а в Англии средний класс всесилен. В некоторых странах это не так.

«Чтобы понять Россию, надо наблюдать за крестьянами, чтобы понять Японию – за самураями. Чтобы понять Англию, надо обратить внимание на торговцев»[96].

Да, в Англии есть поэты, и великие поэты, но царствует в ней мистер Джон Буль[97], в своем неизменном цилиндре, удобной одежде, со слегка выпирающим животиком и банковским кредитом. Святой Георгий гарцевал на золотых монетах, без него не обходился ни один разговор, но за прилавком стоял мистер Джон Буль. Его дух лучше всего выражал «Панч», британский сатирический журнал.

«Там каждую неделю какой-нибудь человек падает с лошади, какой-нибудь полковник промахивается, не попав в цель, девочка путает слова молитвы, там подтрунивают над иностранцами, там осуждают любую странность, там каждую неделю средний класс с улыбкой на гладко выбритой физиономии любуется собой и ставит к позорному столбу всех прочих представителей человечества»[98].

* * *

Итак, «Панч» воспылал особой ненавистью к Оскару Уайльду и каждую неделю сообщал об этой ненависти читателям. Уайльд оскорблял среднего англичанина в его лучших чувствах. Эта демонстрация экстравагантной одежды и не менее экстравагантных манер раздражала народ, который не любит шум, тщеславие и стремление преуспеть любой ценой. Имелось и кое-что посерьезнее: его обвиняли в безнравственности как в творчестве, так и в жизни. Он появлялся в сопровождении вульгарных и порочных молодых людей, компрометирующей его дружбы он не стыдился, а, напротив, выставлял напоказ с неслыханной наглостью. Какое ему было дело до всеобщего осуждения, коль скоро и порок, и добродетель являлись лишь материалом для искусства? Он был верен собственной доктрине: каждый миг нужно прожить с наивысшим наслаждением.

«Мой долг, – говорил он, – веселиться и наслаждаться, сделав из жизни истинное произведение искусства».

И потом, он искренне полагал, что законы общества не для него: ведь он имел такой успех!

И в самом деле, в это время (шел 1891 год) он перестал быть тем, кем являлся прежде, – блестящим рассказчиком и желанным гостем в любом салоне, к которому относились со снисходительной симпатией, и стремительно сделался модным автором, успешным романистом и самым популярным в Лондоне драматургом. Он опубликовал один за другим сборник теоретических статей «Замыслы», снискавший ему у эстетов славу крупного писателя; затем прекрасный «Портрет Дориана Грея» и еще пьесы – пьесы, написанные за три недели, возможно несколько легковесные и поверхностные, но отличавшиеся особой тональностью и стилистической завершенностью, что, безусловно, выдавало в нем большого художника. Характеры персонажей порой отличались парадоксальностью и противоречили здравому смыслу, но Уайльд сам высмеивал это с присущим ему изяществом. Он обладал даром говорить о банальном без банальностей и был в этом подобен, если угодно, Дебюсси, который может взять какую-нибудь простую тему, позаимствованную, например, из негритянского джаза или итальянской серенады, и окутать ее своей легкомысленной и поэтичной фантазией.