костюме и с пышной прической» — чуть слышно прошептала старушка.
— помню мама доставала нитки из шкатулки и шила занавески. Слезы
еще сильнее потекли, застилая глаза пеленой.
Шкатулка плакала вместе с ней.
В доме стоял гул и грохот.
— Так, несите коробки, нужно все упаковать, — командирским тоном
дала распоряжения свекровь.
— Половину тут можно на помойку.
Возражать было сложно, никто и не решался.
— Что, что происходит? Я свыклась уже с тишиной и одиночеством, потеряла надежду. Приняла свою участь, дожить свой век в забытье… А
что теперь? На какую еще помойку? Туда мусор увозят. А я, я — старинная шкатулка, ещё прабабушкина. Я целая ещё. Почти. Всего-то, шарниры заржавели и развалились на крышке, и ножка потерялась. Но
крепка и могу хранить в себе пуговицы, нитки, заколки. Не хотите
пуговицы, храните что-то другое.
— Эй! Меня нельзя на помойку!
Волновалась не только шкатулка.
Весь дом ходил ходуном. Половицы скрипели как не в себе, на печи
штукатурка от страха посыпалась, и начала чихать утрамбованной
золой. Сервант дребезжал содержимым.
Никто не был готов к такому.
Пусть новые хозяева, пусть. Мы еще можем сгодиться.
Слышу шаги. Двое зашли в комнату.
— Лёша, а эту шкатулку никто забирать не будет?
15
Кто, кто это говорит? — взбудоражилась шкатулка, услышав нежный
голосок, пытаясь разглядеть среди коробок, кто зашел в комнату.
— Не думаю, — раздался мужской голос.
«Неужели я никому не нужна?», — вытирая смоляную слезу, всхлип-нула шкатулка.
— Знаешь, нашим родственникам безразлично. Так что бери что
хочешь.
Мужчина подошёл к трюмо, и взял шкатулку.
— Ааа, — встрепенулась шкатулка, дрожь пробежала по всем уголкам
ее квадратного, с резными узорами тела. — Я помню, помню эти руки.
Когда-то они были совсем крохотными и любили перебирать пуговицы, хранящиеся во мне.
— Забирай. — Мужчина протянул шкатулку девушке. — У бабушки
тут всегда были нитки и пуговицы, а баба Поля в ней хранила гребешок
для волос. Здесь крышку нужно прикрутить, ножку подремонтиро-вать, отполировать и лаком покрыть. Этой шкатулке тыщу лет. Ей
сносу нет.
Эти слова разлились бальзамом по хрустящим стенкам шкатулки, впитываясь в каждую риску на узорах. Шкатулка плакала, но это были
слезы счастья.
— Меня заберут, заберут!
Мне конечно не тыщу лет, а всего 113. Но это тоже чего-то стоит.
Теперь не страшно. Снова есть надежда! Все будет хорошо.
Я переехала. Сменила уже несколько адресов. И даже перебралась в
16
другой город. У меня новая хозяйка. Молодая, с лебединой шеей. У нее
длинные волосы, как у моей первой владелицы. Во мне хранятся теперь
нитки, заколки и брошки ручной работы, — очень люблю их рассматри-вать.
Но я стою в тёмном шкафу.
Нет, тут удобно конечно. И соседи приятные: красивые фужеры, расписанные хозяйкой на свадьбу и вышивка, которую она любит, но
почему-то давно не достаёт.
В общем-то, я не против. Но все же! Я ведь такая красивая. Могла бы
великолепно смотреться на хозяйском комоде в спальне.
Да, сейчас не в лучшей форме. Ну что поделать, старушка, совсем.
Сейчас уже мало кто столько живет. А мне все-таки, 120 лет. Где-то
выступила и сильно потемнела смола. Трещинки на крышке и стеклышко разбилось. Но резные узоры со временем стали только выразительнее. Возраст меня только приукрасил.
Муж хозяйки ведь обещал меня отреставрировать. Говорил нужно
крышку прикрутить, ножки сделать. Лаком покрыть. Но вот, уже семь
лет я жду. Все дела, не до меня.
Но сегодня, они вдруг вспомнили. Пообещали, что займутся моей
починкой. Снова надеюсь. И терпеливо продолжаю ждать.
Так хочется на себя взглянуть. Скучаю по старому трюмо с боль-шим зеркалом и светлой комнате, с кружевными занавесками на окнах, через которые каждый день лучики солнца скользили по моей крышке.
Хромаю на одну ножку, но стою устойчиво. Крепка и могу служить
долго-долго. Годы будто не властны надо мной.
Вот отремонтируют, и тогда хозяйка наверняка поставит меня на
видное место.
17
Я счастлива. Меня не забыли, не выбросили. Забрали. И, главное, я
с родными и любимыми. Жизнь продолжается.
Так что я не сильно грущу. И моё время украшать их жилище ещё
настанет. А сейчас, стою в тёмном шкафу, с приятными соседями.
Храню тёплые воспоминания и все также — нитки и украшения, выполненные новой хозяйкой. Я продолжаю верить в людей, — бормо-тала вслух, старинная деревянная шкатулка.
Информация об авторе
18
Арина Крючкова
Зелёные ботинки
В ногах холодно и мокро: ледяным потоком вода заливает ботинки.
Снега тают.
Люди, промокшие насквозь, неловко встают, разминают давно
затёкшие тела, по-собачьи отряхиваются — и уходят.
Поток набирает силу.
Вода уносит вниз в истерике снятые куртки, пустые баллоны и
прочий мусор.
Я чувствую, как теряю опору, как меня вот-вот — секунда? две? —
тоже подхватит поток и потащит прочь.
Смотрю под ноги.
Зелёные ботинки.
Чьи это ботинки? Я не помню, чтобы их надевал.
Вода бьёт под колени; они подкашиваются. Ноги не слушаются —
будто чужие.
Ноги в зелёных ботинках.
Ноги Зелёных Ботинок.
Я поднимаю глаза и вижу, как поток срывается в пропасть, увлекая
за собой всех, кто был расторопнее меня — их почти двести человек.
Восемь с половиной тысяч метров: дорога вниз.
Вспоминаю, как молил о помощи, замерзая в снегу.
Не думал, что на помощь мне придёт талый снег.
В считанные секунды.
К краю скалы.
Животный инстинкт: вопреки спасительному движению, мне
хочется ухватиться за камень, остаться здесь, полежать ещё, отдох-нуть.
Вспоминаю, как я устал.
Есть в вас ещё силы, руки? Удержите меня здесь?
Руки — ладони мумии, обветренные до костей.
19
Это не я.
Это не могу быть я.
Глаз не отвести от ладоней. Физически не отвести. Будто весь я
теперь сконцентрирован в них.
Рёв потока клокочет, заглушая мысли.
Рёвом потока реву — всего не выреветь — я.
Джон просыпается с криком. Кровать влажная от пота. Джон трёт
глаза до тёмных пятен, пытается проморгаться, увидеть комнату. Но
перед глазами, невыводимая, стоит картина: истлевшие ладони —
пальцы отмёрзли и отвалились — и ниже, в расфокусе, пара зелёных
альпинистских ботинок.
Паника сковывает горло волнами неровного дыхания; душно, словно за ночь в комнате закончился воздух. Джон неуверенно встаёт с
кровати — тапки нащупать не получилось — и идёт по стенке к окну.
Распахивает его настежь, задевая стопку книг на подоконнике; книги с
грохотом валятся на пол. Голова кружится от свежего воздуха. Джон
возвращается к кровати и тянется за телефоном.
Уже одиннадцать. Сегодня у Джона редкий выходной, и он не
ставил будильник. Телефон лениво включается, открывая последнюю
страницу, которую Джон читал вчера. e Guardian: «Столпотворение
на Эвересте приводит к задержке альпинистов в «Зоне смерти». В
качестве иллюстрации — ужасающие фотографии человеческих
пробок на пути к вершине.
Ужасающая, потому что Джону приходилось быть там, и он знает, каково это — экономить кислород на каждом вдохе, находясь на высоте, где ты умираешь, даже когда не делаешь ничего.
Статья сообщает о нескольких смертях. Всего их было шесть за
последние восемь дней — не из-за лавины, не из-за плохой погоды, а по
причине очереди, увеличившей время нахождения в «Зоне смерти» —
выше восьми тысяч метров.
Джон выключает телефон, отшвыривает его в смятую кровать и
20
выходит из комнаты. Он умывается ледяной водой, хлопая себя по
лицу: ну же, очнись. Чистит зубы. У Джона деревянная зубная щётка, ручка снизу покрылась крапинками чёрной плесени. Это не так важно: Джон давно привык экономить на мелочах.
Он всё ещё выплачивает долги, в которые влез, чтобы оплатить себе
экспедицию на Эверест. Детская мечта. Джон родился в Пасадене.
Горный пейзаж на горизонте — декорация, с которой он прожил с
рождения и до поступления в университет. И пока одноклассники
усердно решали в тетрадях задачки по математике или играли в покер
на задней парте, Джон разглядывал горную цепь, которая — если
смотреть чуть выше, как будто не видишь домов — занимала от и до всё
окно. На Уильямсон, которая считается самой сложной из вершин
Калифорнии, Джон поднялся в шестнадцать лет.
Высота захватила его, и с тех пор он мог мечтать лишь об одном —
оказаться на крыше мира.
А оказавшись — оказался совершенно к этому не готов.
Джон засыпает в кофеварку три ложки кофе. Обычная доза на