Сальери потрясен:
Ты здесь! – Давно ль?
Конечно, это не искренняя радость по случаю прихода друга. Это и не лицемерное радушие: Сальери не мольеровский Тартюф. Но и до сатанинской радости Сальери, страдающему Сальери, здесь далеко. В словах его могла прорезаться интонация мрачной решимости. Приход Моцарта в такой момент – как знак, заставляющий ускорить развязку. Однако эта интонация резко зазвучит потом, а сейчас в его словах – смятение и тревога: ведь он застигнут врасплох, в сущности, на месте преступления, точнее, в самый момент созревания преступного замысла. Он, Сальери, не знает, что слышал и чего не слышал Моцарт.
Моцарт не замечает и, уж конечно, не осознает смятения и тревоги Сальери и пока на восклицание «Ты здесь!» и на вопрос «Давно ль?» отвечает вполне простодушно:
Сейчас. Я шел к тебе,
Нес кое-что тебе я показать…
Но уже через несколько минут его чувство гармонии резко нарушается, даже оскорбляется Сальери, который выгоняет «слепого скрыпача». И Моцарт хочет уйти после этого:
Ты, Сальери,
Не в духе нынче. Я приду к тебе
В другое время.
В подсознание Моцарта не могло не запасть что-то непонятное, не могло не проникнуть какое-то беспокойство, созвучное его предчувствиям. Мысли Сальери с приходом Моцарта не исчезли, а лишь затаились. Он даже укрепляется в этих мыслях. Они отравляют каждое его слово, звучат невольно в каждом звуке его голоса.
Моцарт-человек хочет принимать и принимает все слова Сальери за чистую монету. Моцарт-музыкант не может не услышать какую-то глухую, надрывную и угрожающую мелодию этих слов, не может не услышать дисгармонию между их явным и тайным смыслом. Двусмысленность эта и воспринимается Моцартом как дисгармония, диссонанс. Она не может не резать ему слух. Переложи Сальери свои мысли на «чистую музыку», минуя слова, Моцарт разом бы понял, без всяких помех, все, все, о чем думает тот. Но в том-то и дело, что Моцарт-человек и Моцарт-музыкант – это один и тот же Моцарт, в душе которого и происходит столкновение разных ощущений, разных сигналов…
Ты, Сальери,
Не в духе нынче.
Моцарт хочет уйти. Здесь его внутренняя тревога не рассеивается, а напротив, нарастает и сгущается. Сальери не отпускает Моцарта:
Что ты мне принес?
М о ц а р т
Нет – так; безделицу. Намедни ночью
Бессонница моя меня томила,
И в голову пришли мне две, три мысли.
Сегодня их я набросал. Хотелось
Твое мне слышать мненье; но теперь
Тебе не до меня.
Какое опять совпадение: «Теперь тебе не до меня». Теперь, когда именно и созрел весь замысел Сальери. Какая невольная ирония в словах Моцарта. И каким стоном отзывается на это совпадение Сальери:
Ах, Моцарт, Моцарт!
Когда же мне не до тебя?
Моцарт все время невольно словно пытает Сальери, пытает самим фактом своего существования, пытает, когда он, Моцарт, далеко, и еще сильнее, когда рядом. О невольной иронии своих слов Моцарт, разумеется, не догадывается. Она существует лишь для Сальери (и для читателя, для зрителя). Но свою невольную и зловещую иронию Сальери не сознавать не может. «Ах, Моцарт, Моцарт! Когда же мне не до тебя?» – если здесь и звучит мотив признания в любви, то лишь в составе сложного, многозначного аккорда. Он не столько Моцарту отвечает, сколько самому себе.
«Гуляка праздный» принес «безделицу», в которой – предчувствие смерти:
Представь себе… кого бы?
Ну, хоть меня – немного помоложе;
Влюбленного – не слишком, а слегка —
С красоткой, или с другом – хоть с тобой,
Я весел… Вдруг: виденье гробовое,
Незапный мрак иль что-нибудь такое…
Ну, слушай же.
(Играет.)
Каково Сальери слышать все это. Это же действительно пытка. А ведь Моцарт не только слова говорит об этом, он – играет, он играет это. Эффект усиливается многократно. Пытка становится невыносимой.
Моцарт своим предчувствием словно искушает Сальери, но это предчувствие становится и предупреждением, которому тот не внемлет. Наоборот: Сальери воспринимает все эти совпадения как призыв совершить задуманное, как знамение своей правоты.
М о ц а р т
Что ж, хорошо?
С а л ь е р и
Какая глубина!
Какая смелость и какая стройность!
Ты, Моцарт, бог, и сам того не знаешь;
Я знаю, я.
Что здесь? Безоглядное преклонение, которое должно заставить Сальери отказаться от своих черных мыслей? Преклонение есть, и преклонение искреннее, но далеко не безоглядное. В преклонении этом – смертельная угроза Моцарту. «Я знаю, я», – Сальери знает, что новая музыка Моцарта для него, для Сальери, – лишь новый и решающий аргумент, чтобы избавиться от Моцарта. Он преклоняется перед Моцартом как перед Богом, но и как перед жертвой. Это как очищение перед преступлением. И эти слова отравлены, в этих словах – яд. Он Бога приносит в жертву человеку, худшему в человеке.
Сальери приглашает Моцарта «отобедать вместе». Моцарт соглашается. Словно уже не бежит, а ищет гибели.
Нет! не могу противиться я доле
Судьбе моей: я избран, чтоб его
Остановить <…>
Вот яд, последний дар моей Изоры…
И вот они в трактире.
Моцарт уже не тот, что пришел с «нежданной шуткой».
С а л ь е р и
Что ты сегодня пасмурен?
М о ц а р т
Я? Нет!
Это категорическое «Нет!», с восклицательным знаком, означает, разумеется, да, но одновременно и волю одолеть «нахмуренность».
С а л ь е р и
Ты, верно, Моцарт, чем-нибудь расстроен?
Обед хороший, славное вино,
А ты молчишь и хмуришься.
И вдруг – в ответ:
Признаться,
Мой Requiem меня тревожит.
Слова о Реквиеме молнией бьют Сальери. Опять совпадение? Реквием – заупокойная месса, музыка о смерти, о памяти, о воскрешении. И сколько скрытого смысла, сколько внутреннего смятения и ужаса в возгласе Сальери: «А! Ты сочиняешь Requiem? Давно ли?» Это же развитие той темы, которая прозвучала в самый первый момент их встречи: «Ты здесь! – Давно ль?»
«А!» – так кричат у Пушкина Дон Гуан и Донна Анна при виде статуи Командора, при встрече с возмездием. («Моцарт и Сальери» и «Каменный гость» писались почти одновременно: первая трагедия была закончена 26 октября, вторая – 4 ноября 1830 года.)
«А! Ты сочиняешь Requiem? Давно ли?» – это звучит и как недаром, не зря, вовремя…
И вдруг выясняется, что Моцарт предчувствовал свою гибель задолго до рокового дня, как задолго до этого дня начал вынашивать свой замысел и Сальери. Черный человек явился к Моцарту словно посланцем черных мыслей Сальери:
М о ц а р т
Мне день и ночь покоя не дает
Мой черный человек. За мною всюду
Как тень он гонится. Вот и теперь
Мне кажется, он с нами сам-третей
Cидит.
Каково опять Сальери слышать такое – «он с нами сам-третей сидит»? Не подобен ли он здесь Клавдию в сцене «Мышеловка» из «Гамлета»? Гамлет показывает Клавдию отравление короля, то есть показывает то самое, что сделал Клавдий с его, Гамлетовым, отцом. Он надеется, что преступник выдаст себя. И снова поражает мысль: а что, если Моцарт все, все знает? Он как будто нарочно ищет своего будущего убийцу – и находит его, находит для того, чтобы тот не стал убийцей. И словно не пытать хочет он Сальери и не просто искушает его, а искушением этим как бы «отговаривает» от задуманного, неосознанно чувствуя, что это безнадежно.
Но, конечно, если Моцарт и провоцирует здесь Сальери, то делает это не так, как Гамлет, то есть делает это неосознанно, а лишь высшей художественной волей Пушкина, делает для того, чтобы спастись и спасти его, предчувствуя, однако, что это безнадежно, и – не желая терять надежды.
И, полно! что за страх ребячий?
Рассей пустую думу. Бомарше
Говаривал мне: «Слушай, брат Сальери,
Как мысли черные к тебе придут,
Откупори шампанского бутылку
Иль перечти “Женитьбу Фигаро”».
До сих пор в словах Сальери, обращенных к Моцарту, было много противоречивого, двусмысленного, дисгармоничного, но такого еще не было. Здесь же резкая фальшь, здесь ложь: «страх ребячий», «пустая дума», «шампанского бутылка»… Никто ведь лучше Сальери не знает, что скрыто за этим «страхом ребячьим», «пустой думой» и для чего нужна «шампанского бутылка». Это одна из самых унизительных для Сальери сцен.
Но Моцарт подхватывает:
Да! Бомарше ведь был тебе приятель;
Ты для него «Тарара» сочинил,
Вещь славную. Там есть один мотив…
Я все твержу его, когда я счастлив…
Ла-ла-ла-ла… Ах, правда ли, Сальери,
Что Бомарше кого-то отравил?
И снова легкая, праздная речь разражается катастрофой. Как будто Моцарт видит перстень с ядом. Снова абсолютный слух Моцарта будто улавливает намерение Сальери, потому и спрашивает об отравлении. Ясновидение его, кажется, проникает уже до перстня с ядом. Смутное раньше предчувствие смерти делается резким, близким, осязательным, но от этого превращается вдруг в обреченность. Опять «мышеловка».