поэтического творчества. Пушкинский пророк — это поэт, как его понимает Пушкин. И стихотворение точно, до мелочей, совпадает со всем строем взглядов Пушкина на существо поэзии и призвание поэта.
Духовной жаждою томим, поэт бредет в жизни, как в мрачной пустыне,
И меж детей ничтожных мира,
Быть может, всех ничтожней он.
Но лишь божественный глагол
До слуха чуткого коснется, —
и происходит полное перерождение, полное преображение поэта. Он по-новому видит и слышит, по-новому воспринимает жизнь; лукавый и празднословный в жизни, он становится нечеловечески мудрым, и сердце в груди превращается в жарко пылающий уголь. Наблюдая процесс пушкинского творчества, мы находим, что для Пушкина вдохновенье не есть только внезапно пробудившаяся способность высказать то, что есть в душе; вдохновение, это какое-то своеобразное перерождение самой души, способность совершенно по-новому воспринять и перечувствовать впечатления, однажды уже полученные и почувствованные в жизни. Это — основное свойство пушкинского творчества.
И бога глас ко мне возвал…
Глас того единственно-истинного бога, которому Пушкин никогда не изменял, к которому всегда относился с подлинным религиозным трепетом. Этот бог — вдохновение, творчество. Когда Пушкин начинает о нем говорить, у него все время выражения: «святая лира», «божественный глагол», «признак бога — вдохновенье». В «Египетских Ночах»:
«Но уже импровизатор чувствовал приближение бога».
И бог этот говорит поэту: виждь, внемли и исполнись моею волею, державною волею творчества, отрешившегося от всех житейских соображений, «немотствующего» перед земными кумирами. «Служенье муз не терпит суеты». «Дорогою свободной иди, куда влечет тебя свободный ум». И так далее. То требование верховной, неограниченной свободы, которое Пушкин не уставал предъявлять для поэта.
Глупец кричит: «Куда? куда?
Дорога здесь!» — Но ты не слышишь,
Идешь, куда тебя влекут
Мечтанья тайные…
Это не только право, это обязанность поэта, и эту-то обязанность налагает на пророка-поэта его бог: «исполнись волею моей».
А дальше самое непонятное и загадочное:
Глаголом жги сердца людей!
Что это значит? Что значит — «глаголом жечь сердца людей»? Ну, ясно: это значит — словами воспламенять сердца людей. Когда оратор или проповедник потрясает и воспламеняет сердца своих слушателей, то говорят, что он глаголом жжет сердца людей.
Но разве жечь — значит воспламенять?
Я проделал такой опыт: поэтов, беллетристов, публицистов и вообще людей, любящих русскую речь и вдумывающихся в нее, я просил ответить на такой вопрос:
— Что это значит: «своими словами вы мне жжете сердце»?
Точно употреблено пушкинское выражение, но по возможности замаскировано, чтобы не вспомнились пушкинский стих и зашаблоненное в нем понимание слова «жечь». У некоторых из опрошенных, тем не менее, явилась реминисценция пушкинского стиха, и они ответили: «это значит — глаголом жечь сердца людей». Такие ответы, конечно, не имели никакой ценности. Все же остальные ответы, без единого исключения, были приблизительно такого рода: «Своими словами вы мне жжете сердце», это значит: «своими словами вы мне обжигаете сердце, мучаете его, доставляете острое, как ожог, страдание». Это вполне понятно. На свежее восприятие иначе и невозможно понять пушкинские слова.
Совсем в этом же, указанном нами, смысле сам Пушкин употребляет их и в другом случае. В черновиках к «Борису Годунову» читаем:
Как ласки их мне радостны бывали,
Как живо жгли мне сердце их обиды!
Жгли, т.-е. мучили, обжигали страданием.
Но какой же в таком случае смысл в этом обращении бога к пророку? Он предлагает ему —обжигать, мучить сердца людей? Ну, да! Разве этим вносится что-нибудь новое в основное понимание Пушкиным существа поэзии и ее задач?
Нельзя требовать от поэзии какой бы то ни было пользы, — хотя бы самой возвышенной, хотя бы «жжения сердец» «чистыми учениями любви и правды», хотя бы «смелых уроков» «любви к ближнему».
И толковала чернь тупая:
Зачем так звучно он поет?
Напрасно ухо поражая,
К какой он цели нас ведет?
О чем бренчит? Чему нас учит?
Зачем сердца волнует, мучит,
Как своенравный чародей?
Как ветер, песнь его свободна,
Зато, как ветер, и бесплодна:
Какая польза нам от ней?
И Сальери говорит о Моцарте:
Что пользы в нем? Как некий херувим,
Он несколько занес к нам песен райских,
Чтоб, возбудив бескрылое желанье
В нас, чадах праха, после улететь.
Так улетай же! Чем скорей, тем лучше!
Итак, «глаголом жги сердца людей», — да, это значит: волнуй, мучай людские сердца, как своенравный чародей, обжигай душу чад праха бескрылым желанием улететь с крепко держащей их земли.
Царскосельский Лицей. Рисунок Пушкина
В вопросах политических, общественных, религиозных Пушкин был неустойчив, колебался, в разные периоды был себе противоположен. Эти все вопросы слишком глубоко не задевали его. Но искусство — оно составляло саму душу Пушкина, им он жил, в нем для него был весь смысл его существования. И в основных вопросах искусства Пушкин не колебался, всегда был один и тот же. Я самым основным вопросом для него был тут вопрос о державной самостоятельности искусства, о неслужебной его роли. Польза, даже самая возвышенная, представлялась Пушкину мелкой и ничтожной в сравнении с той огромной, сверкающей стихией, какую представляет из себя искусство. В 1825 году Пушкин писал Жуковскому: «Ты спрашиваешь, какая цель у „Цыганов“? Вот на! Цель поэзии — поэзия. Думы Рылеева и целят, а все невпопад». Через два-три года, в замечаниях на статью Вяземского об Озерове, Пушкин писал: «Поэзия выше нравственности, или, по крайней мере, совсем иное дело. Господи Исусе! Какое дело поэту до добродетели и порока? Разве их одна поэтическая сторона?» И в 1831 году в рецензии на Делорма он заявлял: «Поэзия, по своему высшему, свободному свойству, не должна иметь никакой цели, кроме самой себя». И в 1836 году («Мнение M. E. Лобанова о духе словесности») он называет мелочною и ложною теорию, утвержденную старинными риторами, будто бы польза есть условие и цель изящной словесности.
Как с этим взглядом совместить пушкинского «Пророка» в обычном его понимании? Со своей точки зрения Овсянико-Куликовский был вполне прав, говоря: «Идея „Пророка“, поскольку она сводится к страстному желанию „глаголом жечь сердца людей“, именно „глаголом“, обличительной проповеди, представляется нам, так сказать, не „натуральною“, не „лично-пушкинскою“ идеею: это идея „байроновская“, „лермонтовская“, „некрасовская“, но не „пушкинская“ (Соч., IV, 138). Ну, конечно же. Что в этой „идее“ пушкинского?
В свидетельство признания Пушкиным служебной роли искусства, кроме „Пророка“, приводят еще его „Памятник“. На одной стороне — „Пророк“ и „Памятник“, а на другой — весь Пушкин со всеми многочисленными его высказываниями и в стихах, и в прозаических статьях, и в письмах.
Рассмотрим еще „Памятник“.
И долго буду тем любезен я народу,
Что чувства добрые я лирой пробуждал,
Что в мой жестокий век восславил я свободу
И милость к падшим призывал.
Если бы спросить кого-нибудь незнающего: чье это стихотворение, кто из русских поэтов мог бы так говорить о себе? — то всякий бы ответил: Рылеев, Некрасов, Никитин, ну, Надсон, П. Якубович. И уж самым последним назвал бы Пушкина, разве только раньше Фета.
Чувства добрые я лирой пробуждал.
Чрезвычайно затруднительно указать, где именно Пушкин пробуждает „добрые“ чувства. Существо его глубоко благородной поэзии вовсе не в специально-добрых» чувствах.
В мой жестокий век восславил я свободу.
Это в «Оде на вольность» и в «Кинжале»? Но ведь какой же это крохотный и не полноценный осколок в огромном пушкинском творчестве!
И милость к падшим призывал.
Если вы очень хорошо знаете Пушкина, то с некорым напряжением памяти вспомните: да, да! В «Стансах» Пушкин призывал Николая I оказать милость декабристам:
Семейным сходством будь же горд,
Во всем будь пращуру подобен;
Как он, неутомим и тверд,
И памятью, как он, незлобен.
И в этом Пушкин мог видеть существо своей поэзии, и в этом почитать свою заслугу!
Раньше четырехстишие это приводилось в качестве несомненнейшего доказательства приверженности Пушкина к тем «великим заветам», которые так характерны для русской литературы вообще. С. Я. Венгеров, напр., писал: «Сердито говорит Пушкин в одном из своих писем: „цель поэзии — поэзия“». Но не говорит ли нам последний завет великого поэта, — его величественное стихотворение «Памятник» — о чем-то совсем ином? Какой другой можно из него сделать вывод, как не тот, что основная задача поэзии — возбуждение «чувств добрых»?[3].
Однако теперь приходится встречать все больше признаний, что в стихах этих нельзя видеть полной самооценки поэта. П. Н. Сакулин в известной своей обстоятельной работе о «Памятнике» полагает, что разбираемая строфа говорит о значении поэзии Пушкина «в глазах прежде всего ближайшего потомства»[4]