Лицо другого человека. Из дневников и переписки — страница 4 из 139

Варя мечтала, как они, невзирая на разницу интеллектов и житейские неудобства, будут вместе. «Мне обидно думать, – записывала она в дневнике, – что я должна ждать какого-то „положения“ на его службе, чтобы сделаться его женой. Да, чтобы быть его женой, мне надо и средства и положение, но ведь не женой, не женой я буду ему, не ею хочу я быть и не буду ею, а другом, равным ему человеком, таким же сильным, как он, таким же способным, как он, на труд и лишения товарищем хочу и буду я». Их совместная жизнь, здоровая и цельная, прекрасная «среди книг и мысли», манила ее «как грёза», и Варя уповала на терпение, на свою женскую податливость, надеялась, что Алексеюшка поможет ей «еще больше идти навстречу людям».

Однако счастливые ожидания затягивались, какая-то в их отношениях возникала натужность, и Варвара Александровна, с ее порывистостью и прямотой, горевала, сдерживая себя. Она старалась и разгадать Ухтомского, и разобраться окончательно в себе, чувствуя, что любит Алексея Алексеевича безоглядно. Терпения ей было не занимать, но настроения ее менялись от свидания к свиданию и от письма к письму.

10 октября 1909 года она записывала в дневнике: «Сейчас, час тому назад Алексеюшка сказал, что нам еще нельзя быть вместе, это значит, что мы не готовы к нашей совместной жизни, пусть так, больше всего я не хочу повредить ему и верю ему, что если нельзя, значит, действительно нельзя, ведь нашей общей жизни он так же хочет, как и я, если еще не больше». Словно подводя некую черту, она сознавалась, что за время их знакомства нередко чувствовала себя «ни то на ходулях, ни то выставленной на подставке». «Я не была я, – признавалась себе Варвара Александровна, – мне жаль было разрушать созданную, как бы заключавшую меня оболочку и страшно хотелось, чтобы Ал. Ал. в действительности увидел меня, a еще больше, еще горячее хотелось, чтобы он любил во мне – меня».

Она и надеялась, и сердилась, и тосковала, и со все возрастающим упорством искала выход, допытывалась у самой себя: что же в итоге приключилось? Куда подталкивает ее судьба? Наблюдая за собой, Варвара Александровна замечала, что ей всегда было неуютно в «большом обществе», перспектива провести вечер в гостиной повергала ее в трепет. «В деревне я одна, та же почти и дома, но в гостиных я другая совсем», – записывала она в дневнике и огорчалась: «Теперь я не бываю нигде, и никто уже меня не зовет, круг моих личных знакомых сужен донельзя, и уже это не круг знакомых, а круг дорогих, родных мне людей». Казалось, она, как и раньше, всех окружавших ее любила, но контакт с ними терял прежний смысл. «Зачем я с ними, чуждая их удовольствий, их стремлений? – спрашивала она. – Уйди я из нашего круга, меня вначале будут жалеть, но обязательно прибавят, а ведь она странная была такая. Я лишняя, я это чувствую все сильнее и сильнее, а мне так и хочется быть ею, но быть действующим лицом, как все наши, я не хочу да и не могу».

Разрыв с кругом сослуживцев и родственников назревал. В нее вселилась великая обида: как быть, когда вольно или невольно обижает нечуткостью самый любимый человек? Душевное томление, отчаянное желание «бежать ото всех дальше, дальше, совсем убежать» загоняло в тупик. «Тоска, опять старая гостья пожаловала! Чем же угощать и как угощать я тебя буду, а? – сокрушалась Варвара Александровна в дневнике и все же надеялась на лучшее. – Нет, нет, тоска ведь не скука, тоска – преддверие хорошего, такою мы ее и примем. Господи, как бы мне, куда бы уйти-то!..»

Уходила она в церковь. И там обретала спасение душевное.

Варвара Александровна по-детски любила праздники. Семейные и церковные. В первый день Пасхи ликовала, когда в храме замечала на веселых лицах отпечаток соборной причастности к чему-то значительному, вечному, поднимающему простых смертных над пустяковыми предрассудками. «Счастливы были они все не тем, что наряд их красивее рядом стоящей дамы, – записывала она в дневнике по свежим впечатлениям, – а тем внутренним огнем, который зажегся в них от праздника общего, соединившего смерть и жизнь воедино». И так ей было там легко, «любилось всех и каждому хотелось чего-то еще лучшего». Лица, преображенные молитвой, завораживали вдруг проглянувшей чистотой. И богослужение виделось священным, сказочным действом: «Мнилось, что со звуками, с поднимающимся и проносящимся вихрем Дух Господень спустился на людей, все нагнулись, и верхушки деревьев преклонились вровень с тоненькой былинкой, люди, птицы, животные, все почуяли силу великую, силу неземную, силу Духа Царя царствующих. Люди XX века пели в это время молитву, положенную на музыку в XII, XIII веках, и чувствовался в ней Дух сильный и могучий, смотрелось на икону и мнилось, что и над художником, писавшим ее, пронесся тот же Дух Бога живого, царящего сегодня в храме». Так растроганно переживала Варвара Александровна церковную службу.

Она внимательно читала духоспасительные книги. Увлеклась по совету Ухтомского «Лествицей». Особо подействовали на нее богословские сочинения Хомякова. Взволнованность при стоянии в храме на молитве, потребность исповеди и духовного наущения укрепляли и углубляли ее веру, ее послушание, но этого оказывалось мало, – хотелось, испытывая себя, осмыслить свой путь к Богу. В июне 1910 года Варвара Александровна рассказывала Ухтомскому, что «Лествица» пробудила в ней доселе дремавший трепет перед правдой человеческой жизни. Объясняла ему: прочитай она эту книгу «еще в институте, была бы, пожалуй, в монастыре», да и теперь встретила на ее страницах много пережитого, «близкого и такого родного, такого родного!»

Искренность религиозного чувства обостряла недовольство рутина богослужений. Варвара Александровна сопоставляла хомяковское ви́дение Православной церкви с повседневной рутиной и возмущалась: «Мы церковь Спасителя нашего, мы хранители Его завета?! Где же, где эта церковь?» «Мне кажется иногда, что я зрячая среди слепых, я ясно вижу пропасть, которую они не видят», – записывала она в дневнике.

Платоновы издавна посещали расположенную по соседству церковь Морского корпуса. Алексей Алексеевич привел Варвару Александровну на Киевское подворье – тут же поблизости – к единоверцам, чем в ее семье остались недовольны.

Ухтомский по фамильной традиции принадлежал к старообрядцам-поповцам. Ярославское Заволжье, где он родился, было заселено староверами «Филиппова согласия»: их строгие жизненные правила влияли на княжескую семью, и Алексей Алексеевич был воспитан преданиями «этого замкнутого, и в то же время коренного русского крестьянства». В Петербурге он участвовал в деятельности Единоверческого братства: избирался членом совета в Никольском приходе, заведывал там – безвозмездно – реальным училищем, пребывавшим под покровительством императрицы Александры Федоровны, а в июле 1912 года был избран старостой Никольской церкви. Среди единоверцев князь Ухтомский пользовался безусловным авторитетом как ревностный служитель «древлего благочестия» и как эрудит-богослов.

Приход Варвары Александровны к единоверцам сулил ей исцеление от затянувшегося душевного разлада, и она регулярно посещала Никольскую церковь, где время от времени вел службу Ухтомский.

…В июле 1911 года Варвара Александровна путешествовала по Волге. В Рыбинске она навестила кладбище, где были похоронены родственники Ухтомского. В молитвенном отрешении «беседовала» с незабвенной тетей Анной Николаевной, – и та как бы велела ей «не оставлять Алексеюшку», прощать ему нечаянные слабости и грехи.

Варвара Александровна размышляла тогда в дневнике: «Что в нем худое, что хорошее?» Хорошее – устремленность к Богу, к Абсолютному, его молитва, жажда красоты духа. Худое – «его недолетания», вечное «быть или не быть?», разъедающее «что если?». Он представлялся ей большущей птицей с сильными крыльями. Мощно подымается эта птица ввысь и плавно парит в лазури неба. Но скоро опускается на землю, а здесь «невидимые руки уже расставили силки, и попала в них моя птица, опутаны ноги, и прыгает она, а крылья повисли бессильно!» Птица эта, «странная, прекрасная высоко над землей», не может долго оставаться в горнем мире и спускается опять на землю, «чтобы жить-страдать».

Варвара Александровна укоряла Ухтомского за неуверенность и нерешительность, ту самую нерешительность, в которой, по Гамлету, 3/4 трусости и 1/4 мудрости, а у Алексея Алексеевича «3/4 трусости надо разделить пополам: 3/8 ее и 3/8 лени, самой простой, обыкновенной, нас убивающей лени». Ухтомский, убедилась она, несомненно добр. Слаб ли? И да, и нет. Во всем второстепенном, в мелочах он податлив, но в «вопросах решающего, важного значения» силен. Он знает, чего хочет. «Одна из его слабостей, – сетовала Варвара Александровна, – это женщина, сам признается, и как он противен в ней иногда! Правда, он и в этой слабости силен, силен своей молитвой, своим знанием ее, и мне думается, – надеялась Варвара Александровна, – что он, как Лев Николаевич Толстой, в конце концов освободится от нее. Толстой освободился – женившись, и Ухтомский тоже…»

Наверное, самым болезненным моментом в их долголетних отношениях стала весна 1912 года.

Вот-вот они должны были обвенчаться. 16 марта Варвара Александровна записывала в дневнике: «Сегодня исповедь, завтра причащаться. Меня спрашивают, чему я радуюсь? Я не радуюсь, а радость помимо меня получается оттого, что мне легко, а легко потому, что на Духу сказала то, что мучало, угнетало мое самолюбие, мою гордость, что не давало покоя. Я отцу Виктору сказала: что выхожу замуж, что люблю моего жениха больше, чем он меня. Сказала, и сразу так хорошо стало, ведь Христу, заповедовавшему нам любить друг друга, призналась и громко в первый раз и, может быть, в последний сказала: „Я люблю его больше, чем он меня“, и в этом нет стыда…»

Это был пик ее душевной готовности. Ее полного самоотречения ради любимого человека. Ради их будущего счастья. Но в очередной – какой уже по счету раз! – дело застопорилось, и ее отчаянный порыв не был услышан.

В письме от 11 августа Ухтомский, неуклюже оправдываясь, объявил: «Что-то внутреннее и очень серьезное в моем отношении к Вам не допускает этой так называемой „теплоты“, т. е. открытой теплоты! Помните, я когда-то говорил Вам, что мы никогда не будем на „ты“? И это мое серьезное чувство. Я не могу и не должен допускать этого „ты“. Может быть, это только „покамест“. He знаю. Я чувствую это так глубоко, что считаю это голосом совести».