Дело в том, что к северу от нашего города был учебный полигон, и в небе постоянно кружили настоящие самолеты. Все эти военные дела побудили нас сделать из Пита не просто местного врага, а фашиста, а из его газонокосилки — танк. Иногда мы обстреливали его яблоками с дикой яблони, которая загораживала наше укрытие. Однажды он пожаловался моей матери, и это стоило нам похода на пляж.
Мать часто брала Нэнси с нами на пляж — не на тот, с водяной горкой, который был у подножия скалы, недалеко от нашего дома, а на тот, что поменьше, куда нужно было ехать, там не было шумных пловцов и водных лыжников. На самом деле она учила нас обоих плавать. Нэнси была более отчаянная, чем я, и это меня раздражало. Однажды я даже толкнул ее в набегающую волну и сел ей на голову. Она задержала дыхание, лягнула меня и вырвалась.
— Нэнси же маленькая девочка! — ругала меня мать. — Она маленькая девочка, и ты должен обращаться с ней как с младшей сестренкой.
Что я и делал. Я не думал, что она слабее меня. Меньше — да, но иногда это было даже преимуществом. Когда мы лазали по деревьям, она могла висеть как обезьяна на ветках, которые меня бы не выдержали. А во время одной из наших драк она укусила меня за руку до крови. Тогда мы, наверное, целую неделю не разговаривали. Сидели по домам и смотрели в окно. Но потом стали ужасно тосковать друг по дружке. Она умоляла о прощении, и в конце концов железный занавес был поднят.
Зимой нам разрешали гулять по всему участку, мы строили снежные крепости, запасались копьями из хвороста и снежными боеприпасами, которые летели в каждого, кто проходил мимо. А это случалось редко, потому что наша улица была тупиковой. Чтобы было кого обстреливать, приходилось лепить снеговика.
Эротические игры… Да, такие у нас тоже были. Я помню, как одним особенно жарким днем мы прятались в палатке, которую, не знаю почему, расставили позади розового домика. Мы забрались в нее, чтобы как следует изучить друг дружку. От парусины палатки исходил какой-то соблазнительный, хотя и детский запах, как от нижнего белья, которое мы сняли. Мы стали щекотать друг дружку, возбудились, но потом нас это начало раздражать и, взмокшие, смущенные, мы вскоре выбрались из палатки. Оба почувствовали, что теперь что-то нас разделяет и хочется держаться друг от друга подальше. Я не помню, повторилось ли такое снова и с тем же результатом, но не удивлюсь, если да.
Лицо Нэнси я помню не так ясно, как лицо ее матери. Светлые волосы, выгоревшие на солнце; потом они потемнели. Розовая, даже красноватая кожа. Да, я так и вижу ее красные, как будто раскрашенные ярким карандашом щеки. Это тоже было оттого, что мы все время проводили на улице. А еще — из-за ее неуемной энергии.
В нашем доме, само собой, нам с Нэнси не разрешалось заходить ни в какие комнаты, кроме тех, что специально отвели для нас. Мы и мечтать не могли о том, чтобы подняться наверх, или в гостиную, или в столовую. Но в домике нам позволяли бывать везде, и подвал был отличным местом, где можно было спрятаться от полуденной жары, которой даже мы не выдерживали. У лестницы в подвал не было перил, и мы упражнялись в рискованных прыжках с нее на жесткий земляной пол. А когда нам это надоедало, забирались в старую коляску и скакали в ней, нахлестывая воображаемую лошадь. Однажды мы попробовали выкурить сигарету, которую стащили из пачки у Нэнсиной матери (мы посмели взять только одну). У Нэнси получилось лучше, потому что у нее было больше опыта.
Еще в подвале был старый деревянный буфет, на котором стояло несколько банок с засохшей краской, лак, заскорузлые кисточки, палочки для перемешивания краски и дощечки, на которых можно было пробовать цвета или вытирать кисточки. На нескольких банках крышки были плотно закрыты, мы их с трудом открыли и обнаружили, что краска еще не совсем высохла. Потом мы попытались размягчить кисточки, окуная их в краску и колотя по краю стола — особого результата не добились, но грязи развели порядком. В одной из банок оказался скипидар — в нем кисточки отмывались лучше. Мы стали рисовать теми из них, которые смогли размягчить. Мне было восемь лет тогда, и я умел немного читать и писать (благодаря моей матери). Нэнси тоже умела — она уже закончила второй класс.
— Не смотри, пока я не закончу, — сказал я и слегка отстранил Нэнси. И стал думать, что же нарисовать. Она тоже была занята: болтала кисточкой в банке с красной краской.
Я написал: В ЭТОМ ПАДВАЛИ БЫЛИ ФАШИСТЫ, и сказал: теперь смотри.
Она стояла ко мне спиной и размалевывала себя кисточкой.
— Я занята.
Когда она повернулась, ее лицо было щедро измазано красной краской.
— Теперь я похожа на тебя? — воскликнула она, проводя кисточкой по щеке. — Похожа?
Нэнси была переполнена счастьем, как будто ей удалось совершить волшебное превращение. Можно было подумать, что этого момента она ждала всю свою жизнь.
Теперь я должен рассказать, что случилось в следующие несколько минут.
Во-первых, ее вид показался мне ужасным.
Я не считал, что часть моего лица ярко-красного цвета. И она действительно такой не была. Обычное родимое пятно.
Я совсем не так его себе представлял. Я был убежден, что мое родимое пятно коричневатое.
Моя мать не делала таких отчаянных глупостей, вроде как, например, убрать все зеркала из дому. Но, может быть, они висели слишком высоко, чтобы ребенок мог увидеть в них себя. Так было в ванной. Единственное зеркало, в котором я без труда мог увидеть свое отражение, висело в холле, где свет был слабым и днем, и вечером. Скорее всего, поэтому я вообразил, что половина моего лица мягкого темного цвета, как тень, как мышиная шерстка.
Вот к чему я привык, и вот почему шутка Нэнси вышла такой обидной. Я со всей силы толкнул ее к буфету и побежал вверх по лестнице. Наверное, я хотел найти зеркало или хотя бы кого-то, кто мог мне сказать, что она ошибается. И когда у меня не останется сомнений, я смогу по-настоящему ее возненавидеть. Я ей отомщу. Но как именно, пока не знаю.
Я пробежал через домик — Нэнсиной матери нигде не было видно, хотя была суббота, — и выскочил на гравиевую дорожку, потом на тропинку между стройных рядов гладиолусов. Я увидел, как моя мать встала с плетеного кресла на задней веранде, где она сидела и читала.
— Не красный! — ревел я, захлебываясь горькими слезами. — Я не красный!
Мать спустилась по ступенькам с выражением ужаса на лице, но все еще ничего не понимая. За мной следом выскочила Нэнси, разукрашенная и ошеломленная. Мать все поняла.
— Ах ты маленькое чудовище! — закричала она на Нэнси таким голосом, какого я никогда у нее не слышал. Громким, диким, дрожащим голосом. — Не подходи к нам! Не смей! Ты плохая, плохая девчонка! Неужели в тебе нет ни капли человеческой доброты?! Неужели тебя никогда не учили…
Тут из домика вышла мать Нэнси с растрепанными мокрыми волосами. В руках она держала полотенце:
— Господи, не дадут голову спокойно помыть!
Мать закричала и на нее:
— Не смейте так разговаривать со мной и моим сыном!
— Ой, ой, ой, — не растерялась Шерон. — Только послушай, как ты сама тут орешь!
Мать набрала побольше воздуха:
— Я — не — ору! Я просто хочу сказать вашему жестокому ребенку, чтобы она больше близко не подходила к нашему дому. Она жестокая, злая девчонка, издевается над несчастьем моего мальчика, в котором он не виноват. Вы никогда ее не учили, как нужно себя вести. Она даже ни разу не поблагодарила меня, когда я брала ее с нами на пляж! Она даже не знает, как сказать «пожалуйста» и «спасибо». Не удивительно — с такой-то мамашей, которая целыми днями разгуливает в пеньюаре!
Все это изливалось из моей матери потоком гнева и боли. Казалось, этот абсурд никогда не прекратится. Хотя я уже начал дергать ее за подол, повторяя: "Не надо, не надо!"
Потом стало еще хуже: слезы подступили у нее к горлу и поглотили слова, она всхлипнула и затряслась.
Нэнсина мать отбросила пряди мокрых волос с лица, стояла и наблюдала. Потом заговорила:
— Послушай, что я тебе скажу: если будешь продолжать в том же духе, тебя заберут в психушку. Я что, виновата, что муж ненавидит тебя и твой ребенок меченый?
Мама обхватила голову руками. Она стонала: "Ох, ох…" — как будто от сильной боли. Женщина, которая у нас тогда работала — Велма, — вышла на веранду и стала уговаривать ее:
— Миссис, перестаньте, миссис! — Потом она закричала на Шерон: — Убирайся! Убирайся к себе в дом! Пошла прочь!
— О, я уйду! Не волнуйтесь, я уйду! Кто ты такая, чтобы указывать мне, что делать? И как только ты работаешь на эту старую ведьму, у которой крыша поехала?! — Потом она набросилась на Нэнси: — Ну как, скажи на милость, я тебя теперь отмою? — Затем она повысила голос так, чтобы я тоже мог слышать: — Он же недоделанный! Посмотри, как цепляется за мамочкину юбку! Не смей больше к нему подходить! Ублюдок!
Все это время Нэнси стояла как вкопанная. Ни звука не издала.
Мы с Велмой пытались успокоить маму и уговорить ее вернуться в дом. Она перестала стонать. Выпрямилась и заговорила неестественно бодрым голосом, чтобы ее было слышно в домике:
— Принеси-ка мне садовые ножницы, Велма. Пока я здесь, срежу гладиолусы. Некоторые уже совсем завяли.
Когда она закончила, все цветы валялись на дорожке, ни одного не осталось, ни увядшего, ни цветущего.
Все это, видимо, случилось в субботу, потому что мать Нэнси была дома и Велма тоже (по воскресеньям она не приходила). К понедельнику, или, может, раньше, домик опустел. Возможно, Велма отыскала моего отца в клубе, на поле для гольфа или где-то еще, так или иначе, домой он пришел раздраженный, огрызался, грубил. Но вскоре сдался. Не стал возражать, чтобы Нэнси с матерью съехали. Не думаю, что Шерон устроила бы из-за этого скандал.
Постепенно я начал осознавать, что больше никогда не увижу Нэнси. Сначала я был зол на нее, и мне было все равно. А потом, когда я о ней спросил, мать, должно быть, дала мне какой-то неопределенный ответ, не желая ни вспоминать сама, ни напоминать мне о той мучительной сцене. В то время она уже подумывала о том, чтобы отправить меня в школу, и начала подыскивать подходящее место. Возможно, предполагала, что, когда я привыкну к школе для мальчиков, мои воспоминания о подружке потускнеют и покажутся мне незначительными, даже смешными.