Лицо и Гений. Зарубежная Россия и Грибоедов — страница 3 из 47

— все это мимолетные проблески; а восточная тягучая обыденность, оттеняемая казенной работой, царит над всем, и не лежит к ней сердце Грибоедова.

Кажется, нет выхода из лабиринтов закоулков, извивающихся среди высоких земляных стен бесконечного восточного города. На закате солнца одна в Тавризе прогулка — по плоской крыше своего дома. Как в клетке, стучат шаги по небольшому глинобитному квадрату. На юге блекнут редкие снега Сахенда, над верхними садами высятся рыжие скалы, и лишь на север — к России — тянется широкая равнина. Когда в городе засветятся огоньки, потянет дымком очагов и на соседних дворах зашевелятся женские тени, еще ярче чувствуется заколдованный и непроницаемый круг восточной жизни.

For East is East, and West is West,

And never the twain shall meet.

Перед глазами невольно встает грозная твердыня московских устоев, светлые проблески дружбы, непонятость, промахи, обиды сердца, «мильон терзаний»... Даже во сне видится далекая и волнующая столица. Вот праздничный вечер, ряд зал, «Длинная боковая комната», и дружеский голос у самой щеки мягко корит за леность.

«Вынудили у меня признание, что я давно отшатнулся, отложился от всякого письма, охоты нет, ума нет — вы досадовали. — Дайте мне обещание, что напишете. — Что же вам угодно? — Сами знаете. — Когда же должно быть готово? — Через год непременно. — Обязываюсь. — Через год, вы клятву дайте... — И я дал ее с трепетом... В эту минуту малорослый человек в близком от нас расстоянии, которого я, давно слепой, не довидел, внятно произнес эти слова: «Лень губит всякий талант»... А вы, обернясь к человеку: «Посмотрите, кто здесь»... Он поднял голову, ахнул, с визгом бросился мне на шею... дружески меня душит... Катенин... Я пробудился.

Хотелось опять позабыться тем же приятным сном. Не мог. Встав, вышел освежиться. Чудное небо. Нигде звезды не светят так ярко, как в этой скучной Персии. Муэдзин с высоты минарета звонким голосом возвещал ранний час молитвы, ему вторили со всех мечетей, наконец ветер подул сильнее, ночная стужа рассеяла мое беспамятство, затеплил свечку в моей храмине, сажусь писать и живо помню мое обещание: во сне дано — наяву исполнится» (Письмо князю А. А. Шаховскому, Тавриз, 17 ноября 1820 года, час пополуночи.).

В служебном изгнании, среди чуждого Востока создавались картины «Горе от ума» (В ноябре 1819 года Грибоедов в Тифлисе читал стихи из «Горя от ума», которое только было набросано. Булгарин упоминает вещий сон Грибоедова в Персии, после которого было сочинено «несколько сцен первого акта... комедия сия заняла все его досуги...» См. также стр. 13 введения к изданию «Горя от ума» В. Л. Бурцева, Париж, 1919.). Вспоминаются чувства Мицкевича: «Литва, моя отчизна, ты, как здоровье; только тот поймет, как тебя надо ценить, кто тебя утратил».

Летом 1823 года Грибоедов вырвался в Россию, и в это время были закончены третий и четвертый акты великой комедии. Это возвращение в Москву «было переворотом в его судьбе и началом беспрерывных успехов», как свидетельствовал впоследствии Пушкин.

Но не прошло трех лет, как Грибоедов был вновь в Персии с русскими войсками и вел переговоры, закончившиеся Туркманчайским миром. Много интересных сведений и тонких замечаний рассеяны в политических донесениях Грибоедова, но сто лет назад вопросы ставились грубо и ясно, и взгляды на войну были упрощенные: наложить дань в пять миллионов туманов, присоединить две провинции. В этой обстановке было не до взаимного понимания и сближения; «вероломные азиатцы», по-восточному склоняясь перед силой, пытались хитростью поправить свои дела и плохо скрывали свою ненависть к тому, что они называли «уруслух» (В приложении к русским то, что в отношении татар обозначает русское слово татарщина).

Когда в третий раз — в 1828 году — Грибоедова отправили в Персию, на этот раз посланником, он нисколько не обольщался относительно своей судьбы: «Нас там непременно всех перережут, — говорил он Жандру, — Аллаяр-Хан мой личный враг, не подарит он мне Туркманчайского трактата». О себе Грибоедов пишет искренне и просто: «Il meemble que je ne suis pas assez bon pour ma place; il faudrait plus de savoir faire, plus de sang-froid» (П.Н. Асвердовой, ноябрь 1828 года. «Кажется мне, что не очень я гожусь для моего поста; здесь нужно больше уменья, больше хладнокровия» (фр.)). Мрачные предчувствия и дурные приметы преследуют его, даже когда он стоит под венцом. Свадебное путешествие полно забот, и чем дальше, тем больше затягиваются над его жизнью какие-то роковые узлы.

Главными задачами русского представительства в Персии в это время были возвращение пленных и получение контрибуции. Грибоедов подтверждал тяжелое состояние персидской казны и добавлял, что наследника престола не следовало бы доводить до крайности денежными требованиями. «Аббас-Мирза расстался со всеми своими драгоценностями, чтобы заложить их нам; его окружающие и даже жены должны были сдать свои бриллиантовые пуговицы, которыми они украшали свои одежды. Это — нищета превыше всякого описания», — писал Грибоедов в конце 1828 года. Наследник велел расплавить в слитки золотые канделябры, работа которых стоила столько же, сколько и материал. За 7000 туманов был заложен золотой трон каджарской династии, «с которым здесь весьма неохотно расстались, ибо он почитается государственной регалией». Сами выражения Грибоедова показывали ясно, как не лежало его сердце к тому, что он должен был делать: «До моего сюда прибытия выколотили у них 200 000 туманов, за 25 дней — я у них насилу мог изнасиловать 50 тысяч» (Донесения 20 и 30 октября. 30 ноября и 2 декабря 1828 года.). Очевидно, надо было остановиться, но суровая николаевская казенная машина шла своим ходом, и Грибоедову оставалось лишь нажимать на винт, давивший персов.

Если ясный ум понимал обстановку, то чувства по-прежнему были далеки от окружающей жизни, между которой и Грибоедовым ширилась пропасть и отчуждение. За два месяца до своей смерти он так писал своей приятельнице (В. С. Миклашевич из Тавриза, 3 декабря 1828 года.): «Что сказать Вам о моем быте. Наблюдаю, чтобы отсюда не произошла какая-нибудь предательская мерзость во время нашей схватки с турками. Взимаю контрибуцию довольно успешно. Друзей не имею никого и не хочу: должны прежде всего бояться России и исполнять то, что велит Государь Николай Павлович, и я уверяю вас, что в этом поступаю лучше чем те, которые затеяли бы действовать и втираться в персидскую будущую дружбу. Всем я грозен кажусь, и меня прозвали сахтир (Надо исправить: сахт-гир, по-персидски «крепко, резко хватающий»), coeur dur (жестокое сердце (фр.)).

И как странно преображается все существо Грибоедова, когда он говорит о своей внутренней домашней жизни; так и чувствуешь, как ноги сами несут его, когда после тревожного дня он спешит в свой «гарем», где у него «и сестра, и жена, и дочь — все в одном милом личике».

Только три с половиной месяца семейного счастья, и Грибоедов один выезжает из Тавриза в Тегеран. С полпути, из Казвина, он пишет жене: «Грустно без тебя, как нельзя больше. Теперь я истинно чувствую, что значит любить. Прежде расставался со многими, к которым был кровно привязан, но день, два, неделя, и тоска исчезала, теперь чем далее от тебя, тем хуже. Потерпи еще несколько, ангел мой, и будем молиться Богу, чтобы нам после того никогда более не разлучаться». И тут же: «Пленные здесь меня с ума свели. Одних не выдают, другие сами не хотят возвратиться».

Опять толпы «Джафар-ханов», споры, увы, подчас резкие и запальчивые, «египетский труд» выколачивания контрибуции, отправление на родину пленных и пленниц, покидающих свои новые персидские семьи, разбуженная ревность и негодование, потревоженный Восток... А большому, горячему сердцу хочется одного: скорее назад, в родной уголок, уже полный предчувствием новых радостных забот.

Грибоедов был крут и несдержан, а Молох российского престижа неумолим. Там где-то, в глубине базаров, у темных ниш мечетей вспыхнули, как искры, слова: шариат, гяур! Восток забудет и родину, но не свой уклад и быт.

Еще вечером Грибоедов сочинял ноту протеста персидскому правительству по поводу тревожных слухов, но за ночь слова уже выросли в грозную волну, и наутро 30 января 1829 года она смела и дом «зембурекчи-баши» (Дом «начальника верблюжьей артиллерии», отведенный Грибоедову, находился вблизи южных (Шах-Абдул-Азимских) ворот Тегерана. Впоследствии русская миссия была перенесена в городскую цитадель, а затем в квартал Паменар. Тело Грибоедова, будто бы узнанное по сведенному пальцу, было отправлено в Тифлис, а остальные убитые были похоронены на городском валу, откуда останки их при посланнике Медеме были перенесены в старую армянскую церковь. См. Baron de Bode, «Travels in Luristan». 1845, 1, в начале), и кучку мужественно оборонявшихся русских.

* * * 

Документ, перевод которого ниже печатается, характерен именно как свидетельство о той непонятости, которой Грибоедов был окружен в Персии, как указание на существование двух миров, соприкасавшихся и не сливавшихся.

Фетх-Али-Шах, вскоре после убийства Грибоедова, пишет своему сыну, принцу Али-Наги-Мирзе Рукнуд-доуле. Принц этот был казвинским губернатором и принимал участие в переговорах с Россией, которые велись непосредственно между графом Паскевичем и наследником престола Аббас Мирзой Наибус-Сальтане, находившимся в Тавризе. Шах встревожен слухами о «цене крови», которую за убийство русской миссии будто бы собирается потребовать Русское правительство. Никакой злобы против Грибоедова в грамоте Шаха не чувствуется- вздувшаяся внезапно восточная река вновь потекла спокойно и ровно. Шах боится, как бы его предприимчивые сыновья не обошли его. Он подробно вычисляет издержки, прикидывает цену убитого повара и пропавших лошадей, требует гарантий и подтверждений европейцев.

Шах был прав. В официальной переписке сохранились данные о том, что «цены за кровь» Россия и не думала требовать. Предлог выдуман наследником престола, вечно нуждавшимс