Лицо и Гений. Зарубежная Россия и Грибоедов — страница 8 из 47

якого рода «фасесиям» на своих недругов (например, на Загоскина), чем настоящей литературной работе.

Кровных связей в это время у него с литературой не было. Когда в 1818 году его решают послать на службу в Персию, он без особой настойчивости доказывает министру, что это значит «цветущие лета свои провести между дикообразными Азиятцами, в добровольной ссылке, отказаться от литературных успехов», на которые он имеет основание рассчитывать. Однако по существу, если он и был огорчен назначением в Персию, то литература в этом огорчении занимала последнее место. Огорчения, впрочем, не были глубоки, и он юмористически писал Бегичеву из Новгорода, уже по пути из Петербурга к месту службы: «Нынче мои именины. Благоверный князь, по имени которого я назван, здесь прославился. Ты помнишь, что он на возвратном пути из Азии скончался: может, и соименного ему секретаря посольства та же участь ожидает, только вряд ли я попаду в святые».

В Москве Грибоедов остановился на неделю. И Москва ему не понравилась. Он здесь подметил многое, что послужило ему материалом для будущей комедии: «В Москве все не по мне, — писал он, — праздность, роскошь, не сопряженные ни с малейшим чувством к чему-нибудь хорошему. Прежде там любили музыку, нынче и она в пренебрежении; ни в ком нет любви к чему-нибудь изящному... Все тамошние помнят во мне Сашу, милого ребенка, который теперь вырос, много повесничал, наконец становится к чему-то годен, определен в Миссию и может со временем попасть в статские советники, а больше во мне ничего видеть не хотят».

Чем-то чужим и чуждым повеяло на Грибоедова от Москвы. А тут еще уколы самолюбию: в Петербурге он чувствовал себя все же писателем, находились даже поклонники его музы, поощрявшие его писать, в Москве в нем видели только милого Сашу, а родная мать публично с презрением говорила о его стихотворных занятиях и даже подчеркивала в нем зависть, свойственную, по ее мнению, всем мелким писателям. Впечатления были сильные, едва ли не самые сильные, какие приходилось Грибоедову испытывать до сих пор: он на себе почувствовал приступы горя от ума.


В октябре 1818 года Грибоедов уже в Тифлисе. Литература совершенно забыта, потому что здесь им завладели, как он сам признавался, «слишком важные вещи: дуэль, карты и болезнь» (Дуэль, искалечившая Грибоедову мизинец на руке, была отголоском бывшей в Петербурге почти за год до этого «двухпарной» дуэли Шереметева с графом Завадовским и Грибоедова с Якубовичем из-за знаменитой танцовщицы Истоминой. Шереметев жил у Истоминой и ревновал ее к Завадовскому. Грибоедов, живший с Завадовским, пригласил как-то Истомину к себе, предварительно назначивши ей свидание в Гостином дворе. Шереметев узнал об этом и, по совету Якубовича, пожелавшего драться с Завадовским, решил вызвать на дуэль Грибоедова. Но Грибоедов ответил Шереметеву: «С тобой стреляться не буду, потому что, право, не за что, а вот если угодно Якубовичу, так я к его услугам». Тогда Шереметев вызвал Завадовского, который и ранил его смертельно. Раненого надо было везти домой, и дуэль Грибоедова была отсрочена. Существует рассказ, что сосланный на Кавказ Якубович немедленно же по приезде Грибоедова в Тифлис предложил ему драться. По искалеченному мизинцу, как известно, был опознан труп Грибоедова.).

В Тегеран Грибоедов прибыл только в марте 1819 года. Судя по его путевым заметкам, дикие места его пленяли: «Я не путешественник, — писал он, — судьба, нужда, необходимость может меня со временем преобразовать в исправника, в таможенные смотрители; она рукою железною закинула меня сюда, но по доброй воле, из одного любопытства, никогда бы я не расстался с домашними пенатами, чтобы блуждать в варварской земле».

И Грибоедов возненавидел Персию. Ему было в то время 24 года, хотелось живого общения с людьми, от России чувствовалась полная оторванность («До меня известия из России доходят, как лучи от Сириуса, через шесть лет»), духовное одиночество с каждым днем становилось острее, связь с литературой была порвана, над душой, таким образом, висел своего рода «мильон терзаний». И единственным прибежищем от всего этого оказались литературные занятия: фантазия уносила на родину, в круг знакомых лиц, в атмосферу родной речи, и становилось легче. Началась упорная и увлекательная работа, и, кто знает, может быть, без этой обстановки «Горе от ума» никогда не было бы и написано.

Грибоедов сам дивился этому увлечению литературной работой: «В Петербурге, — пишет он в одном письме, — где всякий приглашал меня писать, я молчал, а здесь, когда некому ничего и прочесть, потому что не знают по-русски, я не выпускаю пера из рук».

К сожалению, о процессе его работы мы знаем несколько легенд, а не фактов. В письмах его есть только общие указания: «Музам я уже не ленивый служитель. Пишу, пишу, пишу».

В 1823 году Грибоедов получает 4-месячный отпуск в Москву и Петербург (превратившийся в двухлетний). С собой он везет какую-то часть «Горя от ума», а может быть, и всю комедию, хотя, конечно, и не в том виде, в каком мы ее теперь знаем. Скоро весть о новой комедии распространяется: «Все просят у меня манускрипта и надоедают», — сообщает Грибоедов в письме к Бегичеву. А скоро, по нескромности одного из приятелей, отрывки начинают расходиться по рукам в десятках тысяч списков. Грибоедова рвут на части, в разных домах устраиваются чтения его комедии, и одновременно он постоянно ее переделывает, исправляет, иногда даже импровизируя во время чтения. «Грому, шуму, восхищению, любопытству конца нет», — сообщает он Бегичеву, и в этих словах не было и тени преувеличения.

А между тем, незадолго до этого, Вяземский, не знавший тогда еще о «Горе от ума», пишет А. И. Тургеневу из Москвы: «Здесь Грибоедов Персидский. Молодой человек с большою живистью, памятью и, кажется, дарованием». Объяснение этого головокружительного успеха мы находим в рассказе одного современника, которому удалось прочесть несколько отрывков из комедии: «Я уже не раз слышал о ней, но изувеченные изустными преданиями стихи не подали мне о ней никакого ясного понятия. Я поглотил эти отрывки, я трижды перечитал их. Вольность русского разговорного языка, пронзительное остроумие, оригинальность характеров и это благородное негодование ко всему низкому, эта гордая смелость в лице Чацкого проникла в меня до глубины души».

Единственная в своем роде авторская трагедия: Грибоедову не суждено было увидеть прославившее его произведение ни на сцене, ни в печати. Цензура ее не пропустила, а предполагавшееся в Петербурге в Театральной школе закрытое представление было запрещено. Это запрещение было тяжелым ударом для Грибоедова, тем более, что оно пришло в последний момент, за несколько часов до спектакля. По словам Каратыгина игравшего Репетилова, Грибоедов приезжал на репетиции/усердно учил юных актеров и с простодушным удовольствием потирал себе руки, видя свою комедию хотя бы в этом ребяческом театре, где ее, по словам Каратыгина, «откалывали с горем пополам».

Заветная мечта Грибоедова так и не осуществилась: первые представления комедии «в цельном виде», как говорилось в афишах, но на самом деле не в цельном, были даны в Петербурге и в Москве в 1831 году, а напечатали ее только в 1833 году. При этом надо заметить, что мы до сих пор так и не знаем точного, полного, окончательно утвержденного Грибоедовым подлинного текста. Пожалуй, это одно из наиболее убедительных доказательств нашего свойства, отмеченного Пушкиным: «Мы ленивы и нелюбопытны».

Но некоторые отрывки Грибоедов все-таки в печати увидел: в 1825 году в альманахе «Русская Талия» напечатаны были явления 7—10 первого действия и все третье действие. Критика откликнулась восторженно даже на эти отрывки: «Комедия Грибоедова, — читаем в одном отзыве, — феномен, какого не видали мы от времен "Недоросля". Толпы характеров, обрисованных смело и резко, живая картина московских нравов, душа в чувствованиях, ум и остроумие в речах, невиданная доселе беглость и природа разговорного русского языка в стихах — все это завлекает, поражает, приковывает внимание».

Конечно, не всем комедия понравилась. В одной сатире того же 1825 года есть такие строки:


Как Грибоедова забыть?

Сатирик, трагик, лирик,

Его не нужно нам хвалить:

Он сам свой панегирик...

Давно ли «Горе от ума»

Всех умных огорчило?

В нем мало смыслу, мыслей тьма,

И писано премило.

Хоть Чацкий годен в желтый дом.

Хоть стоит быть повешен,

Хоть в нем с французским языком

Нижегородский смешан.

Никто об нем не думал знать.

Никто об нем не слушал.

Но чтоб комедию читать.

Поэт в отставку вышел.


Но отрицательное отношение отдельных лиц тонуло в общем восхищении, многие комедию знали наизусть, отдельные выражения превратились в пословицы. Некоторые теоретики находили, что комедия «не по правилам нравится», но это, конечно, значения не имело. Вяземский был прав, когда впоследствии писал: «В творении Грибоедова нет правильности, но есть жизнь; она дышит, движется. В других комедиях правильности больше, но они автоматы».

У современников интерес к комедии усиливался еще тем, что в действующих лицах узнавали живых людей. Поэтому, может быть, Катенин и упрекал Грибоедова, что его характеры портретны. Грибоедов на это горячо и основательно возражал: «Портреты, и только портреты входят в состав комедии и трагедии; в них, однако, есть черты, свойственные многим другим лицам, а иные всему роду человеческому настолько, насколько каждый человек похож на всех своих двуногих собратий. Карикатур ненавижу, в моей картине ни одну не найдешь».

Нельзя, конечно, отрицать, что многие из лиц комедии Грибоедова имели двойников в действительной жизни, но тот факт, что в отдельных персонажах комедии указывали несколько лиц (даже в Чацком видели то самого Грибоедова, то Чаадаева), уже доказывал типичность их.

Признанным писателем, довольный своим литературным успехом, возвращался Грибоедов к месту службы. Но на станице Екатериноградской он был арестован в связи с декабрьскими событиями и под присмотром отправлен в Петербург. Так как Грибоедов решительно никакого отношения к восстанию не имел, то дело ограничилось только непродолжительным арестом, и он даже был по Высочайшему повелению произведен в надворные советники.