Лицо войны. Военная хроника, 1936–1988 — страница 6 из 72

Мы шли навестить дворника, который жил в этом районе вместе с семьей. Это единственные люди, кто остался здесь, не считая солдат на баррикадах. Дворника звали Педро.

Педро жил в большом многоквартирном доме; восемь лет он работал дворником и следил за хозяйством. В ноябре на крышу упала бомба; Педро и его семья тогда были в своей крошечной подвальной квартирке, никто из них не пострадал. Переезжать они не собирались. Семья привыкла жить в этом доме, а во время войны подвал – гораздо более привлекательное место жительства, чем в мирные времена.

Они с гордостью показали нам свой дом. Мы прошли в отделанный мрамором холл мимо лифта через парадную дверь из красного дерева и оказались в комнате, от которой мало что осталось, кроме пыли и кусков отломанной штукатурки. Посмотрев наверх, можно увидеть внутреннее убранство всех квартир в этом здании – на всех восьми этажах. Бомба рухнула в самый центр дома, и теперь от него остались только внешние стены. На седьмом этаже располагалась прекрасная ванная комната – теперь ванна висела в воздухе на трубах. На четвертом сохранился стенной шкафчик с фарфоровым сервизом: вся посуда стояла целая и невредимая, аккуратными рядами. Две маленькие дочки консьержа играли среди всей этой разрухи, как дети играют на пустырях или в пещерах у реки.

Мы сели в подвальной квартире Педро, где горел свет, и говорили с ним и его семьей. Они рассказали, что, конечно, еду достать действительно трудновато, но всем сейчас нелегко и голодать-то они не голодают – ну, по-настоящему. Да, бомбежки были страшными, но они просто переждали их в подвале, и в конце концов все прекратилось. Единственная проблема, по их словам, – дети больше не могут ходить в школу, потому что ее разбомбили. А отправлять их идти через весь Мадрид в другую школу нельзя – над баррикадами в конце квартала свистят пули, нельзя подвергать детей такой опасности.

Хуанита заметила, что школа ей все равно не очень-то нравилась. Она хотела быть художницей, и ей больше по душе сидеть дома и рисовать. Сейчас она рисовала – карандашами на оберточной бумаге – очень элегантного испанского джентльмена, срисовывая с портрета на стене разрушенной квартиры на первом этаже.

Жена Педро сказала, что вообще-то все замечательно, ведь теперь в Испании женщины могут делать карьеру, а вы об этом знали? «Теперь» означает со времен установления Республики. «Мы очень поддерживаем Республику, – сказала она. – Я думаю, Мария сможет выучиться на врача. Разве это не прекрасно? А в Северной Америке женщины могут быть врачами?»


Отель «Палас» всегда меня шокировал, поскольку в нем сохранились стойка консьержа, табличка «Парикмахер на первом этаже» и другая табличка, сообщавшая, как прекрасна Мальорка и что сотрудники могут порекомендовать там гостиницу.

В «Паласе» осталась и его старая мебель, но теперь она пропахла эфиром, а отель заполонили толпы забинтованных людей. В этом здании находился первый военный госпиталь Мадрида. Я прошла в операционную, которая раньше была читальным залом.

В коридоре кучей лежали окровавленные носилки, но сегодня было тихо. Книжные шкафы в стиле ампир, где раньше хранили скучное чтиво для постояльцев, теперь используют для бинтов, игл для инъекций и хирургических инструментов, а хрустальные люстры ярко светят, чтобы было легче оперировать. Дежурная медсестра рассказала мне о пациентах на шестом этаже, и я поднялась к ним.

В залитой солнцем комнате были четверо мужчин. У одного из них, одетого в красную блузу и сидевшего в профиль ко мне, нога в гипсе, он закинул ее на стул. Рядом работал человек в берете – спокойно рисовал портрет первого мужчины пастелью. Двое других лежали на койках. На одного из них я старалась не смотреть. Второй был тих, бледен и выглядел уставшим. Один или два раза только улыбнулся, но ничего не сказал. Он был тяжело ранен в грудь.

Мужчина в красной блузе – венгр; его колено разбито осколком снаряда. Красивый, очень учтивый, он вежливо отказался говорить о своем ранении, потому что «ничего особенного в нем нет». Он жив, ему очень повезло, врачи – молодцы и, возможно, вылечат его колено.

Во всяком случае, он сможет передвигаться, пусть и хромая. Венгру больше хотелось поговорить о своем друге, рисующем его портрет.

– Хайме, – сказал он, – прекрасный художник. Вы посмотрите, как хорошо он работает. Он всегда хотел стать художником, но раньше у него не было столько свободного времени.

Хайме улыбнулся и продолжил работать; он писал портрет, очень близко наклонившись к бумаге, и то и дело останавливался, чтобы посмотреть на парня в красной блузе. Глаза Хайме выглядели немного странно: тусклые, словно затянутые пленкой. Я сказала, что портрет замечательный, видно большое сходство, и он меня поблагодарил. Чуть позже кто-то позвал Хайме, и он ушел. Тогда венгр в красной блузе рассказал:

– Его ранило в голову, а берет ему нужен, чтобы закрывать рану. У него не очень хорошее зрение; если быть точным, очень плохое. Почти ослеп. Мы просим его рисовать наши портреты, чтобы занять его и убедить, что он все еще нормально видит. Но Хайме никогда не жалуется.

Я тихо спросила:

– А что случилось с тем парнем?

– Он летчик.

Летчик – молодой блондин. На круглом лице не осталось ничего, кроме глаз. Его самолет сбили, и он горел заживо, глаза уцелели только благодаря авиаторским очкам. Лицо и руки – сплошной струп, твердый и коричневый, руки раздулись до невероятных размеров; губ нет, только струп. Самое худшее – он испытывал настолько сильную боль, что не мог даже заснуть.

Потом в палату зашел мой знакомый солдат, поляк, и сказал:

– Слушай, у Домини в палате 507 есть мимоза. Целая здоровая ветка. Не хочешь подойти и посмотреть? Он говорит, что в Марселе, откуда он родом, мимоза растет везде. А я никогда раньше не видел таких цветов.


Время от времени актеры замолкали и ждали; снаряды разрывались вниз по улице, на Пласа-Майор, и справа от Гран-Виа. Когда они падали слишком близко, реплики расслышать было невозможно, поэтому актеры ждали. Воскресным утром шло благотворительное представление; собирали деньги для госпиталей.

Пьесу написал любитель, любители ее режиссировали, сшили костюмы и играли в ней; в целом сложно представить что-то более любительское. Публика была в восторге; это драма о моральном и психологическом кризисе молодого человека, который решил отказаться от рукоположения в священники. Зрители сочли, что получилось очень забавно, и добродушно смеялись над особенно эмоциональными местами.

После того как опустился занавес, на сцену вышел исполнитель главной роли и извинился: ему жаль, что он забыл свои реплики, – но у него не было времени их выучить. Всего несколько часов назад он был в окопах возле холма Гарабитас (все знали, что там уже два дня шло наступление) и поэтому ничего не успел запомнить.

Зрители аплодировали и кричали, что все в порядке, им все равно. Затем актер рассказал, что там, в окопах, написал стихотворение и хотел бы сейчас его прочесть. Он прочитал. Стих крутился и метался, полный громких слов и вычурных рифм, автор превосходно жестикулировал. Когда он закончил, все аплодировали, и он выглядел счастливее некуда. Хороший паренек, пусть и не блестящий поэт, и зрители знают, что ему довелось побывать на участке фронта, где идут жестокие бои. К тому же они любят пьесы и театры – даже плохие пьесы и даже театры, стоящие прямо на улице, где падают снаряды.

Каждую ночь, лежа в постели, ты слышишь пулеметные очереди в Университетском городке, всего в десятке кварталов отсюда. Время от времени раздается глухое, мощное буханье окопного миномета. Когда просыпаешься от взрывов снарядов, сначала думаешь, что это гром. Если прилетает не слишком близко, то и не просыпаешься.

Ты знаешь, что в ноябре над городом летали и сбрасывали бомбы черные «Юнкерсы»[13], что всю зиму не было топлива, что дни тогда были холодны, а ночи – еще холоднее, ты знаешь, что еды мало, что у всех этих людей сыновья, мужья и возлюбленные где-то на фронте. И теперь они живут в городе, где ты испытываешь судьбу и надеешься на удачу. Ты не видела здесь ни паники, ни истерики, не слышала полных ненависти речей. Ты знаешь, что вера этих людей достаточно сильна, чтобы дарить им мужество и надежду на славное будущее. У тебя нет права волноваться. Нигде не горят огни, и город затих. И самое разумное, что ты можешь сделать, – снова лечь спать.

Город в осаде

Ноябрь 1937 года


В конце дня с гор на Мадрид налетел ветер и выдул разбитые стекла из окон обстрелянных домов. Дождь лил без остановки, и улицы, покрытые грязью, выглядели так, словно их измазали горчицей. Дождь лил, а люди говорили о предстоящем наступлении, гадая, когда, когда… Кто-то сказал, что знает о переброске продовольствия и боеприпасов; кто-то еще сказал, что подразделение Кампесино[14] было на юге или на севере; деревни эвакуировали (сорок штук – то ли на одном направлении, то ли на другом); транспорт готов к отправке; вы слышали? Все фронтовые пропуска отозваны, отпуска отменены. Кто тебе сказал, он точно знает? Что-что ты сказал? Так и продолжалось, а потом опять начинал лить дождь. И все ждали. Ожидание – огромная часть войны, и дается оно с трудом.

В конце концов наступил чей-то день рождения или национальный праздник (к тому же было все так же холодно и ничего не происходило, кроме дождя и слухов), поэтому мы решили устроить вечеринку. Мы вдвоем жили в мадридском отеле, а третьим с нами был друг, который приехал в гости, американский солдат из бригады имени Авраама Линкольна. Пулеметная пуля раздробила ему бедро, и он прибыл в город в свой первый отпуск из бригадного госпиталя. Мы выгребли из нижнего ящика комода весь запас консервов: суп, сардины, шпинат, солонину (всё в банках) и две бутылки молодого красного вина – и планировали согреться едой и поболтать о чем-нибудь, кроме наступления. Мы поговорили бы о кинозвездах и красивых местах, в которых бывали, и получилась бы отличная вечеринка. Все шло идеально, пока мы не начали пить кофе (рецепт: одна чайная ложка на чашку горячей воды, затем размешать). А потом первый снаряд влетел в соседнее здание, усеял внутренний двор дождем из стекла и заставил подскочить печатную машинку, стоявшую на столе.