Ломая печати — страница 8 из 62

— Наверно, поэтому. Но мы хорошо знали друг друга. Как соседи. Как мастер мастера. Я — портной, он — пекарь. Мы уважали друг друга. И доверяли друг другу. Иначе он не обратился бы ко мне насчет приемника.

— Насчет приемника?

— Ну да; он пришел ко мне как-то сразу в начале войны и говорит: «Послушайте, сосед, вы в этом разбираетесь, почините мне радио, а то хрипит, как дырявый орган, с трудом Братиславу ловлю». Ну, я и починил аппарат. У меня, видите ли, кроме ремесла, был любимый конек. Я с юных лет любил копаться в аппаратах, собирал детекторные приемники, чинил репродукторы; по ночам ловил разные станции, это заменяло мне и корчму и карты; как поймаю, бывало, далекую станцию, то нет человека счастливее. Да что долго говорить. Вот глядите!

Он подошел к комоду и вынул из него какую-то книгу, что-то вроде альбома. А там один лист удивительнее другого. На открытках, наклеенных в альбоме, был один отправитель, тот же отправитель и на конвертах: Москва, радио. За один 1938 год их было четыре и все со словами благодарности за сообщения о слышимости передач, которые Гал посылал в Москву. Но в некоторых письмах его благодарили и за советы и замечания по поводу программ передач, на которые, видимо, не скупился слушатель Гал.

Были там и ответы на его вопросы и даже запись целой программы, которая была составлена в 1937 году в ответ на его вопросы о советских пошивочных мастерских. С открыток смотрели лица известных деятелей Страны Советов; на других были советские города… Сталинград, Московский Кремль. Были тут и обычные программы московского вещания, которые регулярно посылали Галу как постоянному слушателю.

— Достаточно? — наморщил лоб Гал.

— Вполне, — кивнул я.

— Когда Стокласа пришел ко мне насчет радио, я сразу смекнул, в чем дело. Аппарат-то у него был хороший, надо было только вставить то, что мы называли коротковолновый адаптер. Словом, коротковолновичок. Чтобы ловить заграничные станции.

— И он ловил?

— Еще бы! Приемник у него, как я и думал, был в полном порядке, дело было за адаптером. Через несколько дней мы встретились, я и спросил: «Ну что, мастер, как ваш орган — все еще хрипит?» А он смеется в ответ: «Да нет! Теперь только названивает и бьет в барабан». — «Ну, если и то и другое, то это хорошо, — говорю я, — а больше ничего?» — «Ну как же, — возразил он, — еще и разговаривает, да на таком чудном языке». Ну я и спросил, мол, на каком же это чудном языке, не вспомните ли, что оно говорит? Может, я помогу, я-то немного в этом поднаторел. Но он только рукой махнул: оно, мол, разговаривает так: «Isiradiopari…»[6] И мы оба рассмеялись от души, ведь мы знали: когда по радио названивает — это Москва и Кремлевские куранты; то, что громыхает, как барабан, — это Лондон; а то, что говорит на этом чудном языке, — это Париж. С тех пор я его больше уже не спрашивал, как у него работает приемник.

Но вот однажды, прошло, пожалуй, добрых два года, мы встретились, и он, такой радостный, говорит мне: «Вы слышали, мастер? Де Голль выступал по радио! Против Мюнхена! Вот это человек! Как только кончится война, поеду во Францию. Я должен его увидеть. И пожать ему руку!»

— А о тех французах, которых он укрывал, вы знали?

— Что вы! В это были посвящены всего несколько человек. Такие вещи держат в тайне. Об этом вам могут рассказать другие.

И он назвал несколько имен, а я потом разыскивал этих людей в знойно-раскаленном городе, складывая из их воспоминаний мозаику истории Стокласы. Меня не раз охватывало искушение отказаться от дальнейших попыток, как вдруг прозвучало имя — Буцко.

— А кто это — Буцко?

— Да ведь он был со Стокласой в концлагере. Единственный из жителей Середи, который вернулся домой. Вам надо с ним поговорить, если хотите узнать все о Стокласе…


— Стокласа умер стоя, — сказал мне Буцко; я наконец-то разыскал его на окраине города. — Как настоящий гражданин.

— Говорят, вы знаете о нем больше, чем кто-либо другой.

— Что ж, люди, наверно, правы. — Великан опустился в старое кресло и налил вино в бокалы.

— Угощайтесь. Совиньон. Прошлого года, собственного изготовления. У меня растет несколько виноградных лоз.

Мы чокнулись.

— Приятно горчит, словно крапива.

— На то и совиньон. Если оно вам по вкусу, можем продолжить. Да, но прежде скажите: с чего это вдруг вы вспомнили мастера? Я думал, все о нем уже забыли.

— Не понимаю. Какой мастер?

— Вы ведь спрашивали про Стокласу? А он был моим мастером. Я был его учеником. Вы ведь об этом хотели узнать?

— Мне сказали, что вы были с ним в концлагере. Это так?

— Да, верно. Я и учеником его был, и в концлагере с ним был. Все правда. Допейте, чтоб я мог вам налить еще. Так что вас интересует?

— Меня интересует все.

— Но это будет длинный рассказ.

— Пускай.

Значит, Стокласа учил его ремеслу, был его мастером. Какое совпадение!

— Его отец был портным, — начал он, удобней устроившись в кресле, — и у него было десять детей. Сами понимаете, что он не прокормил бы их, если б зарабатывал на хлеб только иголкой. Он изворачивался по-всякому, подрабатывал, где мог. Иногда, говорят, был даже церковным сторожем.

— А ваш мастер каким ребенком был по счету?

— Откуда мне знать? Говорю вам, десять ртов их было, одни из них подались в Америку, другие во Францию, а Войтех, то есть мой мастер, выучился ремеслу пекаря.

Стокласа был работящий человек, золотые руки. Стал мастером, женился. В жены взял «американку», которая вернулась с родителями из-за океана. Со временем они встали на ноги, отделились. Купили дом. У него была пекарня, жена помогала ему. По вечерам он играл ей на тамбурине и пел грустные песенки.

Война была для Стокласы потрясением. Гитлера он не переносил, даже слышать о нем не мог. Мюнхен его не сломил, он всегда верил в обновление республики. Помогал тем, кому приходилось худо: женам арестованных, детям тех, кого забрали в армию. Муку и хлеб возил и в Братиславу. Более того — с каким-то машинистом посылал муку даже в Прагу.

Когда было решено, что французов будут переправлять через границу у Середи, явочной квартирой выбрали его дом. Он с радостью согласился.

Через его дом проходила одна группа за другой. После долгого, изнурительного пути из Будапешта через Галанту, по полям, лесам, после перехода границы его дом был как надежный островок. Маяк. Глубокой, полной опасностей ночью изгнанники стучались в дверь его дома. И он, весь в муке, с засученными рукавами, открывал дверь пекарни, где пахло свежеиспеченным хлебом. Жена, в наскоро накинутом халате, в тапочках на босу ногу, на ходу приглаживая светлые косы, торопилась на кухню.

— Ну-ка накрывай на стол, Штефка, у нас гости! — восклицал он, и она спешила с приготовлениями.

Его дом был их домом, его кров их кровом. Здесь они обретали покой, ощущали доверие, столь необходимое им, и чувствовали, что люди, приютившие их, живут той же надеждой, что и они. В доме Стокласы их, гонимых, преследуемых, согревал дух человеческой солидарности, а это было им так необходимо — намного важнее еды, одежды, горячей ванны.

Сигарета, чистая постель, стол, на котором был свежий хлеб и кружка кофе с молоком, — все это дышало уверенностью и желанным теплом. Они сразу начинали допытываться: «Гестапо тут есть? Какая ситуация в городе? Как дела на фронте? Париж уже освобожден? Когда мы отправимся дальше?»

Он не мог с ними договориться, они не понимали друг друга. «Isiradiopari…» — это было все, что он знал. Он приветствовал их этой фразой, слышанной сотни раз, и всякий раз она вызывала взрыв смеха… Но организационная сторона этой операции была безукоризненна: в назначенное время появлялись связные и группа за группой отправлялась дальше. На север. В горы.

И лишь однажды Стокласа допустил ошибку. Хотя можно ли назвать ошибкой этот спонтанный взрыв радости и восторга, вызванный опьяняющим чувством свободы? Это случилось в день, когда началось восстание. На площадь вышли все — и стар и мал. На домах появились чехословацкие флаги, перед костелом играли гимн. Толпа сломала ворота концентрационного лагеря и выпустила несчастных в полосатых лохмотьях с нашитой на них звездой и надписью «Jude», выпустила их к людям. Тогда и Стокласовы вывели из пекарни своих французов, одну из групп, которая в тот момент оказалась в их доме. И вышли с ними на площадь в упоении от счастья. И в эти минуты безграничного ликования, стихийного триумфа свободы, мечту о которой невозможно убить, кто-то догадался, что молодые гости Стокласы — французы. В тот же миг их окружили, подняли над толпой, стали кричать здравицы Франции, запели «Марсельезу» — многие помнили ее со школы.

Но на смену этим мгновениям счастья слишком быстро пришли дни поражения. В Словакию вошли немцы, пришли и в Середь. Подавлять восстание. Заработала фашистская военная машина, закрутилось колесо репрессий. Оно перемололо и Стокласу.

Ему не забыли того, что произошло на площади, не забыли французов. Не забыли «Марсельезу». Не забыли, как он ликовал. В довершение всего квислинг с соседней улицы донес, что не раз видел ночами, как какие-то тени проскальзывали в пекарню, и это небось тоже были французы, как и те, которых он привел тогда на площадь.

Отомстили ему жестоко. Сначала забрали его. Потом жену. За десять дней до рождества их погрузили в вагон, в вагон транспорта смерти. В переполненном лагере смерти на колесах оказалось одиннадцать жителей Середи, среди них и Буцко, бывший ученик Стокласы. Он был солдатом и, когда началось восстание, перешел на сторону восставших, а когда его часть разгромили, стал ночами пробираться домой. Но кто-то его выдал, и однажды ночью за ним явились гардисты.

— Боже мой, мастер, вы-то здесь какими судьбами? И вы, пани хозяйка?

— А ты, Карол? Ведь ходили слухи, что ты в горах.

Таким вот образом, спустя годы, встретились мастер и ученик, люди такие близкие, что и в годину испытаний они оказались по одну сторону баррикады.