Ломая печати — страница 9 из 62

В промерзшем вагоне, где были и женщины и дети, их перевозили под бомбежками от одной станции к другой, и они лишь по обрывкам речи, долетавшим снаружи, могли догадаться, что их везли сначала где-то в окрестностях Вены, потом по Моравии; потом они услышали, что говорят по-польски; но от Освенцима их снова повезли назад, к Терезину, и, наконец, до самого Берлина. И все это время не давали ни пищи, ни воды. На четвертый день в вагоне умерли первые заключенные. Когда наконец открыли двери, на платформу в концлагере Заксенхаузен выгрузили уже двенадцать трупов. Был сочельник. Рождество 1944 года.

Их построили на стадионе, где на футбольных воротах висели трупы повешенных. Здесь их разделили — женщин отдельно, мужчин отдельно. Когда уводили его жену, Стокласа крикнул ей вслед:

— Штефка, держись, скоро все это кончится!

Она махнула ему на прощание, в глазах ее застыл ужас.

Там, на стадионе, они виделись в последний раз.

Стокласа был здоровяк, каким и должен быть пекарь; его ученик, Карол, тоже. Поэтому когда их остригли, раздели и вместо брюк дали старые солдатские одеяла, подвязанные бечевкой, вместо ботинок — сабо на босую ногу и тюремные блузы (прямо на голое тело — в суровый декабрьский мороз!), обоих определили на ту работу, где нужна была сила, — в похоронную команду. Они возили трупы. И каждую ночь их раздетыми выгоняли из бараков на плац: как им говорили, их спасали от налетов. Вокруг со всех сторон горело небо, земля содрогалась от взрывов, а они стояли часами, ночи напролет, наблюдая ужасное зрелище, апокалипсис этого века. И тогда мастер с лихорадочно блестящими глазами горячо шептал ученику: «Карол! Ты видишь? Содом и Гоморра! Это их конец. Уже скоро, вот-вот!»

Но утром их, промерзших, невыспавшихся, голодных, снова впрягали в жуткие повозки смерти, и они тащили своих мертвых собратьев туда, откуда нет возврата.

И, случалось, ученик стонал:

— Я больше не могу, мастер! Да, это их конец. Но и наш. Не видать мне родного города!

— Стисни зубы, Карол, вот-вот настанет конец.

Однажды ночью, до того, как всех выгнали на плац, распахнулись двери барака, где они лежали на бетонном полу. Вошли четверо или пятеро, стали фонариками освещать лица.

— Стокласа!

Мастер поднялся.

— Выходи!

Он едва успел обернуться на прощание.

— Прощайте, друзья! Карол! Передавай привет дома!

С тех пор ученик не видел мастера. Да и никто его уже не видел.

— Всякий раз, как иду мимо того дома, у меня такое чувство, словно на меня пахнуло смертью, — говорит бывший ученик Стокласы.

И все же я спрашиваю:

— Может, мы сходим туда, взглянем?

— Что ж, пойдемте, — пожал он плечом и встал. Только сейчас я заметил, какого труда ему стоит каждый шаг. Это не укрылось от его внимания.

— Это у меня оттуда, из лагеря, — пояснил Буцко и сплюнул. — Память на всю жизнь. Кстати, чтоб не забыть: доносчика того после войны осудили на двадцать лет. Но что это в сравнении со смертью!

И вот, теперь уже с ним, я снова стою напротив бани перед дверью мертвого дома, скрытого кронами старых каштанов. И у меня такое чувство, что мой провожатый вновь во власти тягостных переживаний, которым человек поддается лишь в самые трудные минуты.

И мне захотелось открыть забитую дверь, которая оказалась спасением для стольких людей; пройти по комнатам, служившим надежным приютом для многих гонимых; войти в заброшенный сад; заглянуть в пекарню с охладевшей печью.

Но нельзя.

Ибо тех, кто в самые трудные времена щедро дарил здесь тепло, надежду, веру и простую человеческую радость, тех здесь нет.

Их поглотила война.

Они достойно, мужественно, как настоящие граждане прожили свою простую жизнь, с честью выполнили свой нравственный долг.

Честнее и нравственнее, чем многие другие.

БЕЛАЯ ПАНИ

Теперь я уже знаю, почему — Белая пани.

Но когда я начал ее разыскивать, мне казалось, что проще сосчитать звезды.

Всюду, где я нападал на ее след, ее называли только так — Белая пани. Но никто не знал, почему. Я раздумывал, прикидывал и так и этак: может быть, из-за одежды? Может, что-нибудь вроде белой сорочки? Или так звали из-за лица? Чистое, прозрачное лицо? Или очень бледное? А может, просто так, размышлял я, без всякой причины, как это иногда бывает? И в конце концов разве точно известно, что это была женщина? А не мужчина, которому нарочно дали такое странное прозвище? Я терялся в догадках.

Проблеск надежды вспыхнул во мне лишь при первых вестях из Тренчина. Там, оказалось, была такая женщина. А когда круги стали сужаться и все нити сошлись под градом, откуда Матуш Чак[7] правил Словакией, я уже проникся уверенностью, что дело выгорит. И это несмотря на то, что я не знал ни имени, ни фамилии, ни возраста, ни места жительства; знал только, что во время войны она сопровождала французов, перевозила их из Середи в горы.

Мой оптимизм подкреплялся тем, что в Тренчине была суконная фабрика. А точнее, фабрика, где расчесывали и мыли шерсть, ткали ее и производили ткани. Именно так она была зарегистрирована в 1906 году и записана в фирменном реестре на трех языках. Позднее к этому добавился и словацкий вариант: «Тиберг и сыновья».

Если кому-то этот повод для моей радости при поисках Белой пани покажется более чем незначительным, а его источник — существование какой-то суконной фабрики — несколько странным, то следует сразу объяснить, что господа Поль и Жан Тиберг были французы из Лилля, основатели и владельцы текстильных фабрик с капиталом около 23 миллионов франков, искавшие возможности успешного его умножения прежде всего в странах с дешевой рабочей силой и выгодными условиями для предпринимательства. И то и другое они нашли в старой Венгрии, на территории теперешней Словакии в городе Тренчине, который в надежде справиться с голодом и безработицей годами добивался помощи, по возможности, постройки фабрики.

Ситуация, какую принято называть взаимовыгодной, обусловила то, что дело очень скоро было решено. Город подарил фабрикантам земельный участок, субсидировал строительство, освободил их от местных налогов и разрешил безвозмездно пользоваться каменоломней. А французы, в свою очередь, построили фабрику, электростанцию, железнодорожную ветку, привезли станки, а с ними постепенно и директоров Жана Дюгамеля, Альфонса Делаттра и Виктора Деллеру. И мастеров. Это понятно. Все они были в основном из департамента дю Норд, из сел, прославившихся ткацким ремеслом. И эти директора, и мастера долгие годы управляли на фабриках в Тренчине, а словаки, получавшие мизерную зарплату, ткали ткани для Швейцарии, Франции, Германии, Швеции, Англии; у французов рождались дети, они женили сыновей и выдавали замуж дочерей, качали на коленях внуков, у них были девери и шурины, невестки и золовки, зятья и невестки, а когда они умирали, их хоронили на городском кладбище… Вот я и рассудил, что такая масса людей, так или иначе связанных с Францией, должна хоть что-нибудь знать о женщине, помогавшей во время войны их землякам.

И они, разумеется, знали о ней и направили меня к Белой пани.

Потому я и сижу сейчас у нее. И уже знаю, почему ее так звали, — ее лицо обрамляют волосы, белые как снег. Чистое серебро.

Но я хочу быть беспристрастным: наряду с ткачами мне не менее охотно помогали в поисках и уроженцы Тренчина. В те дни здесь для всего, что как-нибудь связано с французами, горел зеленый свет. Дело в том, что именно тогда один француз по имени Пфлаум помог тренчинцам решить вековую, едва ли не с античных времен существовавшую проблему, осложнявшую их отношения с окружающим миром, — этот вечный источник сомнений, конфликтов, разногласий, споров, обид, унижений, оскорблений и тем для диссертаций и научных трактатов (если все их сложить вместе, получится нечто вроде пирамиды). А теперь все стало ясно. Вопрос чести, местного патриотизма, гордости, престижа был решен. Полностью. Целиком. Окончательно. Отныне тренчинцы могут ходить с гордо поднятой головой, смотреть прямо, они сохранили свое лицо, отстояли свою честь. И уже никто, ни один недоброжелатель, никакой хулитель, бездельник, никакой безродный бродяга, негодник и интриган не сможет надеяться, что посмеет когда-нибудь насмехаться над тренчинцами, высмеивать их, оскорблять. Ибо выяснилось, было уточнено, проверено и доказано, что легат Марк Валерий Максимилиан тут действительно был. Что Лаугарицио — это и есть Тренчин, а Тренчин — это и есть Лаугарицио. И следовательно, надпись на скале под градом, которой всегда так гордились тренчинцы, они не высекли сами (а в этом их многие подозревали) как приманку для туристов, жаждущих увидеть самый северный в Центральной Европе памятник римской цивилизации.

Да, эти восемнадцать слов и сокращений в самом деле высекли в 179 году римляне… «В честь победы цезарей из войска, которое стояло лагерем в Лаугарицио, 855 солдат II легиона Марка Валерия Максимилиана, легата II вспомогательного легиона», то есть в честь императора Марка Аврелия, когда он воевал за Дунаем против маркоманов. И француз по имени Г. Г. Пфлаум все это подтвердил тем, что в алжирской Зане, в руинах, выкопал высокий постамент из голубоватого известняка. Передняя часть его основания вся была густо исписана — двадцать три строки. Так вот двадцатая строчка неоспоримо, с надежностью памятника подтверждала, что военачальник по имени Марк Валерий Максимилиан командовал не только когортами на Востоке во время парфянской войны, легионами в Паннонии во время второй германской войны, дунайским преторским флотом из Мийена, Равенны и Британии, доставляющим припасы из Галлии, и кавалерией из афров и мавров, используемой в целях разведки, но и II вспомогательным легионом, ее особым отрядом, зимовавшим в Лаугарицио. То есть в Тренчине!

Ликующие тренчинцы в упоении от поразительного известия из Африки, подтвердившего подлинность того, во что они сами всегда истово верили и ждали как манны небесной, тотчас принялись переименовывать в «Лаугарицио» все подряд — гостиницу, пиво, сыр и ресторан, боровичку, кинотеатры, клубы… Если бы это было возможно, они и детей бы стали называть этим именем… И стоило мне, простому смертному, который не имел ничего общего с этим бумом, обмолвиться, что я ищу «ту пани, которая во время войны помогала французам», как тренчинцы мобилизовали все, чтобы найти ее, — и в итоге им вместе с ткачами с фабрики удалось разыскать ее за каких-то полдня.