— Так, может, тебя в профилакторий отправить? Вон как тебя слабость бьет.
Я пошатнулся и издал такой сладострастный стон, что после стыдился выйти в коридор на глаза покрасневшей и уткнувшейся в учебники очереди.
Профилакторий! Мне же не почудилось? Этот невероятно ослепительный день еще и накрыло небо из стодолларовых бумажек — профилакторий, о боже! — мне предложили профилакторий!!!
Объяснимся же: в университете, где таких, как я, училось тысяч сорок восемь, а таких, что получше, — тысячи две, в одном из плечей главного здания МГУ в незапамятные времена устроили профилакторий человек на шестьдесят — этаж одноместных комнат, где студенты жили и четырехразово питались (внимание!) двадцать четыре дня за шестнадцать рублей двадцать копеек, проходя (в стоимость входит) разные щекотные, пушистые и зажиточные процедуры вроде массажа, обертываний, покалываний и купаний в растворах — вот так!
Скажете: врешь! А вот и не вру!
Старики вспоминали, что профилакторий задумывали, чтоб подкормить слабых здоровьем отличников, затем все это как-то преобразилось в просто «для отличников», затем перетекло «в отличников и общественников», а к пятилетию моей учебы дорога в мечту уже настолько заросла, что ничего определенного «для кого» и «как там» уже сказать было невозможно, хотя я сам лично выпивал с выпускником, который хвастал, что парторг его курса слушал на университетской партконференции выступление парня, отца троих детей, побывавшего в профилактории за активную общественную работу.
Общественная работа! Я тоже пытался: записался в «народный контроль», чтобы выгрызть льготную путевку в спортлагерь в Пицунде. Поучаствовал в «контрольной закупке» в столовой — после чего два месяца боялся туда спуститься, этим и кончилось.
А сейчас — в профилакторий! За шестнадцать рублей! И двадцать копеек!!! Двадцать четыре дня — жрать и спать. Ходить на массаж! Уборка в комнатах! И чистые полотенца…
Я чувствовал себя самым крутым на курсе. На факультете! И в двух корпусах общаги на Шверника. Я — единственный, кто ушел от Светы, и я переезжаю в профилакторий!!! Кто знает, а может, я послан на свет, чтобы прожить именно этот день и стать примером: сильный духом получит блаженство, если выстоит до конца!
Света расчерчивала расписание стрелкового кружка (тысячи раз мне снилась эта минута, вот она, ничего не упущу), я, без приветствий и остановок, перегнулся через трех стоящих на коленях первокурсниц (трясли склеенными ладошками, размазывали сопли: «Светла Мих… Пощадите! Н-ну пожалуйста, ну последний, распоследний разик… Светла Мих… Умоляем! Не убивайте! Пожалейте нас!»), сунул Свете под нос направление студента такого-то на ЛФК с печатью поликлиники — на семестр! — развернулся и, насвистывая, вышел — зайду в спортзал, полюбуюсь, как ребята разминаются: надо же — в баскетбол! Строимся по росту. Честное слово, как дети. В армии не наигрались…
В каморке Светы линейка шлепнулась на пол, грохнул стул, взвыли испуганно первокурсницы — а я шел себе.
И улыбался.
Оплачивать шестнадцать двадцать за профилакторий я приехал невменяемым от счастья и возбужденным — чуть не сел за изнасилование: девушка в бухгалтерии так выставила правое бедро в разрез, что я на нее при трех свидетелях повалился прямо с порога, но вовремя заметил, что она на девятом месяце, в очереди передо мной скромно ожидала пышная девица в спортивном костюме, собравшая волосы в жидкий хвостик, улыбалась она скупо: выросшие чуть наружу верхние зубы как-то не поощряли ее к положительным эмоциям. За что в профилакторий? Она кратко ответила: нервы.
Я покосился в ее тетрадку — формулы — и подбодрил толстушку:
— Ничего, вычислительная механика, отдохнем, успокоишься. Бегать по утрам будем.
— Я горные лыжи люблю, — остальное время говорил я, а она несмело смеялась, прикрывая ладонью рот, а потом объявила с такой определенностью, будто я только что спросил «я слышал, что вы тра-та-та, правда ли это?»: — Я ведь травилась полгода назад, — и опять, словно я продолжал тупо спрашивать: — От любви, — и снова! — У него жена и дочь.
Горнолыжница с факультета ВМК закрывала улыбку ладонью, но по глазам я понимал: улыбается она вкрадчиво и пытливо. Пересесть от нее было некуда, радость моя начала сдуваться и ежиться. Горнолыжница вздохнула:
— Была бы жена одна, я бы влегкую его развела. Ведь он меня любит, — сказала она в настоящем времени, как я ненавижу таких девушек, если женюсь, изменять буду только с замужними и многодетными. — А вот когда дочь родилась, я таблеток намешала и…
— Да что ты это рассказываешь хрен знает кому? Надо все вот это вот только тем, кому веришь.
— Я вам верю. Вы, мне кажется, никогда не обманываете, — просто сказала она. — И меня никто никогда не обманывал. Вот, а потом — истерики начались по ночам. Все время снилось, что я с ним и нас застает его жена. Я ее ни разу не видела, и поэтому во сне она всегда была без лица, с серым пятном на том месте, где бывает лицо. Как увижу это пятно над собой — вскакиваю, ору и бегу к маме в кровать, а она меня гонит… Тогда бегом к папе. Папа говорит: успокойся, не бойся. Она не здесь, она далеко.
Я отвернулся, чтобы очнуться, глянуть на отрезвляющее; но тут раскрылся лифт — из него вышли лилипут, высоченный рыжий малый в ортопедическом ошейнике и две птицеголовые девы с узкими стопами, одна громко сказала:
— Особый блеск в глазах, свойственный эпилептикам…
Горнолыжница потащилась еще меня проводить до автобуса (сто какой-то ходил от главного здания до Шверника), поскользнулась (получается, кончалась осень) и полетела задом на газон, отряхнулась и долго махала моему автобусу вслед, одной рукой махала, другой отбрасывала прядки со лба, чтоб не отвлекаться, побольше помахать.
В общаге не завидовали — ненавидели, и я, вдруг осознав, как устал от пьянок, почвоведок, «временно поживущего» у нас негра, подселенного за деньги заочника, хлебных корок и авоськи сала за окном — людской, нестихающей плотности, с такой радостью собирался в профилакторий, словно навсегда или словно вернусь и все изменится, даже не помогли поднести до трамвая тяжеленную сумку и пишмашинку «Украина» — подарок родителей: не могу забыть, как выбрасывал ее — в потертом черном футляре, как отвернулся, открыл глаза и пошел прочь от мусорного бака, а она (клавиша регистра слева западала, и я щепкой подпер), а она (руки черные от смены ленты), а она (когда писал о страданиях, пальцы проваливались меж букв и застревали), а она осталась, ни в чем не виноватая, навсегда осталась одна там.
Невероятно: человек, который однажды закопает отца и мать, часто жалеет тетрадку со своими детскими рисунками танка с красной звездой.
Первым делом я поглотил три копны макарон, в комнате изучил, сверяясь с описью, взятое на душу имущество. Все поразительно совпадало, если простить отсутствие чайного стакана. Это ничего, чай принесу из столовки.
На подоконник садились снегири. Куплю пакет молока и сделаю из него кормушку для пролетарской птицы.
В шкафчике предок оставил мне книжку по диамату, я прочел несколько строк, задумался: а и правда, с чего я взял, что существует белизна? — когда проснулся глубоким вечером, вышел оглядеться.
Профилакторий делился на мужское и женское крыло, посреди под сыто цыкающими ходиками сидела смертельно бледная дежурная в синем пиджаке, в коридорах подванивало чем-то медицинским, гудели лампы, однообразно ругалась уборщица, чтобы не уносили посуду, у столовой висело меню, у кабинета стоматолога — график приема, я, оглядываясь на девиц в вольных халатах, остановился напротив дежурной и спросил:
— Кому здесь дать рубль, чтобы мне в комнату принесли вазу сирени?
Дежурная ошеломленно стерла со лба волосы и полезла за очками, но, когда она усилила свое зрение, я уже листал подшивку «Советского спорта» непонятного месяца, а потом, слупив хлеб с маслом и стакан кисловатой сметаны, занял позицию в «телехолле» — так называлась комната, где желающие собирались смотреть телевизор. Я дремал, дожидаясь прогноза погоды, и прикидывал силы: кто поддержит меня в восстании за то, чтобы не смотреть кино, а переключить на «Футбольное обозрение», — мужиков мало, и все дохлые, а девушки всё подходят, вот и еще, толстая, — да это зашла горнолыжница.
Она остановилась у стены, осматривая отдыхающих. Даже во мраке я заметил, что губы ее накрашены. Еще больше пугала ее улыбка. Горнолыжница улыбалась решительной легкостью, заметила меня и качнула животом вперед — я отвернулся и уставился в телевизор.
Но ряд стульев уже затрясся, через колени соседей она пробралась ко мне и плюхнулась рядом:
— Скукотень.
— А ты что веселая такая?
— Пойдем к тебе спать, — она сказала довольно громко, у меня заложило уши.
Сгустилась душная тьма. Вокруг замерцали ожиданием глаза, и девичьи голоса звенели и журчали: «с журфака», «он с журфака», «такие только на журфаке», «откуда он, не знаешь, как зовут…» — седобородые в черных шапках (им ничего не кажется смешным) тут бы заметили: всегда есть выбор — и конечно! — конечно, выбор был: встать горячим и гранитным комком мышц, либо остаться сидеть кучей мусора, заехавшей в профилакторий подлечить энурез за шестнадцать рублей двадцать копеек, или учиться, учиться и учиться, чтобы прикрыть будущей аспирантурой оторванную в детстве мошонку. Уродливо сложившиеся человеческие представления не оставляли мне времени даже подумать — я как ошпаренный вскочил и за руку потащил горнолыжницу на выход!
Погаси свет. И она разделась догола, оставив на себе только трусы, бюстгальтер, колготки и плотную майку до колен, и, бросившись в постель, обвернула себя наглухо одеялом, я едва пристроился рядом, попытался обнять и потянулся губами к щеке, но горнолыжница вдруг отшвырнула мою руку и строго спросила:
— Опытный? Ты хоть сможешь качественно? Чтобы возбуждение было ступенчатым? Чтобы сперва наивысшая точка, а потом снижение до начального уровня, потом вновь подъем до наивысшего, и так до пятнадцати раз?