Ловец облаков — страница 33 из 47

— Эй, дорогой, присядь с нами, — кто-то придержал меня за рукав. Пахло нарезанным луком, холодной курицей и огурцом.

— Не могу, — я сглотнул невольно слюну и тут же подумал: а почему не могу?

— Почему не могу? — подтвердил голос. Рука уже протягивала мне стаканчик — бумажный, но запах хорошего коньяка был неопровержим. — Когда у друзей праздник — не обижай.

Кавказский акцент обладает необъяснимой способностью сделать обращение дружелюбным, но едва уловимый полутон отделял интонацию от угрожающе оскорбленной. Почему, в самом деле, нельзя было за держаться, утолить голод, выпить, захмелеть вместе с людьми, способными жить легко, как хотелось бы самому, но все время не удавалось, с ними запеть, растроганно лобызаться, не думая ни о чем, хотя бы на время — а там, словно переключив стрелку, свернуть, может, на какой то другой путь, в края неизвестных возможностей, несостоявшихся встреч, неосуществленных желаний?

— Женщина, понимаешь, ждет, — невольно подладился я под акцент и показал движением головы. Она уже исчезала за выходной дверью, вовсе не дожидаясь меня. Но не найти было объяснения более убедительного.

— А, женщина, извини, — кавказец понимающе ослабил хватку. Упущена была возможность (который раз? не первый и не последний) приобщиться к беззаботности праздника, к жизни, скрытой в полутьме, но понятной больше, чем необходимость следовать за этой женщиной. Дальше, минуя чье-то копошенье, пыхтенье (высветилось пятно оголенной белизны), в черноту очередного перехода.

Вагон за ним имел вид служебный, половина его была отделена перегородкой, к стенам с двух боков жались скамьи без спинок. На одной сидел понурый чело век, щеки в седой щетине, потные пряди прилипли к лысине. Она сделала знак, чтобы я подождал здесь, прошла за перегородку. Открывшаяся дверь отозвалась немазанным визгом, похожим на болезненный крик.

Небритый на противоположной скамье вздрогнул, поднял голову.

7

Затяжной, мутный взгляд сфокусировался, прояснел. Мятые губы шевельнулись вначале беззвучно, пробно.

— Ты?! — выговорил, наконец. — Тебя-то зачем притащили? Они не имеют права, срок давности уже истек. — Смотрел, напрягая на лбу морщины. Седые пучки из ноздрей, краснота слезящихся, воспаленных глаз. — О господи!.. Возможно ль, что опять я сам не свой? — В голосе неожиданно проявилась актерская дрожь. Испачканный мятый пиджак, черная тряпица, бывшая когда-то артистическим бантом, размякнув, свисала с несвежего воротничка. — Почему ты так смотришь? Помнишь, я читал здесь с эстрады, в парке? «А поворотись-ка, сын! Экий ты смешной какой!»… Конечно, время всех изменило. Но в тебе осталось… я, как сейчас, вижу, — расширенные зрачки снова расслабились, он смотрел сквозь меня. — Сидел вот так же на скамейке и плел венок из одуванчиков. Из одуванчиков. Как девочка. Нет, лучше, нежней девочки. Нежная кожа, припухлые, яркие губы…

Дрожащие пальцы потянулись ко мне. Запах немытого тела коснулся ноздрей. Тошнота, похожая на детский испуг, поднялась из живота. Я невольно отстранился.

— Извините, но я не понимаю, о чем вы говорите. Я вас не помню.

Проехавший мимо состав отозвался в вагоне дрожью расслабленных сочленений. Рука опустилась.

— Это правильно, — он пожевал губами. — Не понимал, значит, не могу помнить. Так и держись. Доказать ничего нельзя. Только бы нас не мучили. Позволяли жить хоть тайком в своем мире. В мире чистой любви, искусства, поэзии, красоты. — Он поднял подбородок: — От низшего, земного, к высшим сферам влечет меня моя любовь во сне. Нет, говорят, признавай правду! Ты не хочешь признать правду? Надеешься спрятаться где-то у себя там? Чтец-декламатор, актеришка долбанный. Мы тебя оттуда достанем. Мы тебя вылечим. Мы тебя заставим признать правду. Покажем, кто ты на самом деле такой. Когда превратят тебя в кучу мяса, в помоечную собаку, в грязь, в дерьмо. Прости, что я перед тобой так выражаюсь. И тронут брезгливо носком сапога: понял, падаль, кто ты? Избавился от галлюцинаций? Теперь признаешься? Ужас в том, что реальности отрицать нельзя. Реальность — вот она, ты сам видишь. Но отказаться от своего — значит стать тем, что они хотят из тебя сделать. Они не могут, не должны знать, что это такое: жизнь, в которой присутствовал ты, мое чувство, безнадежность, невыразимость. Ты сам мог об этом не подозревать…

— Простите, — сказал я, подбирая слова, которые могли бы подействовать на сумасшедшего, — не обижайтесь, но, пожалуйста, хватит. Я не хочу вас обидеть. Меня тошнит, может, от пирожка, который я время назад съел. Это что-то физиологическое. Но я не могу ничего поделать. Вы говорите как будто обо мне, но я этого не знаю. Со мной этого не было, понимаете? Тот, о ком вы говорите — это не я.

— Как ты сказал? — сумасшедший на миг замер. — Обо мне, но не я? Это идея! Это можно считать решением. Ничего не оспаривать, не отрицать. Захотят тебя ткнуть носом: но вот, здесь же написано, это о тебе, ты сам подтверждаешь, от своего имени? Пусть, скажи, обо мне, но это не я. Это их озадачит. Как это о тебе, но не ты?.. ха-ха-ха…

8

Он снова вздрогнул, оборвал смех. Дверь на этот раз открылась неслышно. В проеме, для устойчивости расставив ноги, стоял человек в милицейском расстегнутом кителе. Фуражка сдвинулась косо, на груди белой нательной рубашки открывалось пятно цвета пива или мочи.

— Что, встреча старых знакомых? — удовлетворенно прокомментировал молчание. — Вечер приятных воспоминаний? Давно его знаешь? — обратился он ко мне.

И этот на ты. Актер посмотрел на меня испуганно, умоляюще.

— Я его не знаю, — пришлось сглотнуть невольный комок, чтобы высвободить голос. — И попрошу вас…

— Незнакомы, значит, — не стал меня дослушивать милиционер. — Ну конечно. Он с тобой знаком, а ты с ним нет. А может, постараемся, вспомним? Подсел кто-то однажды на скамеечке в парке? Да? Расстегни, покажи, мальчик, что у тебя? Или как-нибудь по-другому? Да не стесняйся, интересно же послушать, с подробностями. Ну? Будем молчать? Документы! — рявкнул вдруг изменившимся тоном.

— Какие тебе документы? Что ты дурь порешь? Он со мной пришел, — женщина показалась за его спиной, поправляя волосы, блузку. Краска с лица была стерта, она улыбнулась мне. Я готов был узнать — еще не ее, но эту улыбку. — Пропусти, — попробовала протиснуться мимо него, держа перед собой кошелку. Он боком прижал ее к косяку двери. Она охнула.

— Нашел время, козел! Моя смена кончилась. Ты же на службе.

— Именно что на службе. — Снова навалился на нее, не давая пройти. Она посмотрела на меня беспомощным взглядом.

— Не распускайтесь так при нем! — неожиданно при шел на помощь актер. Голос его был готов сорваться. — Вы не знаете, с кем имеете дело. Он еще про все это напишет.

Милиционер перевел осоловелый взгляд с него на меня.

— Что напишет? Журналист, что ли?

— Вам этого не понять. Мы у него все в мозгу.

— Ну…., — милиционер начинал закипать, — кой чьи мозги мы сейчас прочистим. Давай ка ты первый сюда…

Теперь сумасшедший обратил ко мне затравленный взгляд. Что он в самом деле вообразил, чего от меня ждал? Я посмотрел на женщину. Она высвободилась, наконец, вернула на лицо улыбку, сделала мне глазами знак: не вмешивайся.

— Пошли, пошли, — ухватила меня под руку. — Дорогу еще не забыл?

9

Ускользнул все-таки. Не стал вмешиваться.

А что он мог? Успел все-таки пожить, научен. Мысленно мог бы. В воображении. Воображение тоже ограничено.

Это чем?

Реальностью.

Смотря какое воображение.

Но способ-то уже сработал.

Какой способ?

Вот этот: о тебе, но не ты.

Практичный режим.

Глядишь, так честнее получится.

Прямо о себе не все вспомнишь.

Может, понемногу начнет узнавать.

В каком смысле? Знакомое или еще неизвестное?

Не понятое, забытое, не воспринятое. Других, себя.

Неизвестное в знакомом, да?

Открывать словно впервые.

Это конечно. Без неожиданности нет чувства жизни.

Хотя конец то известен заранее.

3. Попытка возвращения

1

После станционных фонарей близлежащие здания совсем растворились в чернильном воздухе. Редкие окна слабо окрашены в цвета занавесок или апельсиновых абажуров, готовых терпеливо дожидаться возвращения моды. Ярко освещен лишь фасад на другой стороне площади — железнодорожный клуб, измененный временем или памятью. Монументальный портик с колоннами странно уменьшился, как бывает с усохшими стариками. Даже с расстояния видно, как облезли на нем былые белила; пятнистого цвета краска на стенах последний раз была, кажется, охрой. Если подойти поближе, можно бы различить слои, выглядывающие один из-под другого, как обрывки газет по краям стенда, на который они наклеивались годами, и по сохранившимся клочкам текста определить хотя бы приблизительно дату. Но туда нам незачем, дата все равно значила бы не больше, чем координаты, нарисованные в ночном воздухе, сквозь который идешь сейчас, с уверенностью старожила минуя переходной мост, узнавая тепло рук, обхвативших твой локоть, щекой чувствуя ее взгляд, но сам к ней не оборачиваясь, чтобы не смутить, не спугнуть что-то, уже начавшее возникать. Мы шли с ней со станции. Мы идем со станции. По рельсам расползаются огни светофоров, красные, желтые, синие. «Подаю на пятый цистерны!» — распоряжается женский голос. С сортировочной горки спускаются по одному самостоятельные вагоны. Черная фигурка на путях коротким, быстрым движением подсовывает под разогнавшиеся колеса тормозные железные башмаки — вагон, взвизгнув, замедляет движение и уже мягко стукается буферами о буфера, поджидающие его. Всегда хотелось подолгу наблюдать эту непростую, рискованную работу, здесь нужны умение и осторожность: башмак может выстрелить из-под колеса, ушибить не на шутку. Дальше ведет она. Последний фонарь на стене завода делает темноту вокруг ослепительной, закопченные окна не пропускают наружу света, лишь струйка мутного пара выбивается от куда-то сверху, как свидетельство ночной жизнедеятельности, влажный потек на кирпичах отблескивает черной смолой. «На четвертый перевожу, на четвертый!» — предупреждает бессонный громыхающий голос, он не умолкает всю ночь, проникает сквозь стены, пахнущие холодной сырой плесенью. Летом не топится печка, тепло только под одеялом. Темнота, как на улице, еще непрогляднее, чем на улице.