Ловец птичьих голосов — страница 8 из 14

Во время немецкой оккупации фашистов здесь было больше, чем любого зверя… Прогнали непрошеных, и четырехногие зажили вольготно, не боясь беды; с войной отгремели последние выстрелы и для них…

Уже возвращаясь к автобусу, Ярема в последний раз оглянулся: беловолосая девушка в белом кожушке хлопотала у вольеры, давала сено лосям. Кровь бросилась в лицо: так она напомнила Оксану! И Оксану, и новую знакомую одновременно. Даже ступил незнакомке навстречу, но опомнился, вытащил сигареты… До боли захотелось вернуть ушедшее время, чтобы хоть на миг оказаться вместе с любимой. Только на один-единственный миг — он заново испил бы всю горькую чашу беды, выпавшую на его долю, — только бы взгляд, только слово. И тут же вскинулась мысль: за девичий взгляд ты снова бросил бы мир в бесповоротно ушедший водоворот войны? Он вздрогнул, словно и вправду мог неосторожно нарушить что-то в мировом равновесии…

Его звали к автобусу.

Он уже не видел ничего вокруг, когда услышал название села, в которое ехали. В село, от которого осталось только название…


Лес просыпался от долгого зимнего сна, и земля была мягкой, шаги приглушала первая зелень. На прощание посидели на поваленной березе, время летело быстро, не успеешь слово вымолвить, а его уже и отнесло на другой конец планеты. Между первым и последним поцелуем, казалось бы, солнечный луч не прошмыгнул, а ей уже надо идти.

Простучал дятел автоматную очередь, с кроны упала сухая ветка.

«Буду ждать тебя», — привелось и ему вымолвить слова, которые всегда говорила Оксана.

Она отвернулась: «Иди уж».

И он ушел. И даже не оглянулся: «Чтобы смерть на нас не оглядывалась»…

Терпения для ожидания Яреме пришлось набираться немало. В условленное время девушка не вернулась в отряд. Не пришла ни через неделю, ни через две. Осталась в страшном недостижимом никогда.

Разузнали потом — горело село, подожженное карателями, погибали в огне люди. И какую-то партизанскую разведчицу, над которой вдоволь поиздевались фашисты, казнили.

Побывал он на том пепелище. Черная гарь, стояки печных труб навеки запеклись в его глазах. Напрасно там было искать чей-то след…

«…Погиб каждый четвертый», — нет, это экскурсовод не о жителях села. Никто из тех, кто был в тот кровавый день дома, не спасся… Бетонные макеты уцелевших дымовых труб, имитация срубов бывших криниц, имена жертв и ежеминутный могильный звон. Тот звон выводит Ярему из оцепенения. Он смотрит на печальный мемориал и видит свежее пепелище: оно страшнее бетонных дымарей. Читает высеченные в бетоне имена погибших. Ждет и боится, что прочитает родное. Глаза видят: «Неизвестная партизанка». Руки кладут к памятнику зеленую еловую ветку.

Кто-то трогает за рукав — мальчишка из его группы зовет сфотографироваться на память.

— Место не очень удачное, — отвечает Ярема и идет к автобусу.

Вот и съездили, Оксана. Ни могилы, ни имени. Неизвестная… «Буду ждать тебя…» Увидел еще раз черточки бровей, стиснутые уста, рассеянный взгляд — уже вся была там.

Пытался представить ее старше на десятилетия — не получалось. Примерял ее образ к женщинам, которые могли быть Оксане ровесницами, — она не хотела стареть…

И снова в дорогу. Возвращение в гостиничный номер, ночевка. А утром — домой. Но еще перед этим — партизанский музей. Две женщины пожаловались на усталость и остались в гостинице. Чересчур много сильных впечатлений — не получился отдых.

Оружие, пожелтевшие документы, фотографии — лица молодые и старые, улыбающиеся и суровые… Цифры — количество уничтоженной техники и живой силы. Самодельная партизанская пушка…

Вот здесь и навалились на него с новой силой годы. Собственно, он ходил по залам, где замерло его прошлое, застыло в документах и вещах, — он увидел даже тот станок, на котором печатали листовки… У немцев была развитая техника. Ее также выставили в музее. Пусть будет для сравнения, пусть… Пулеметы, штыки, гранаты и чисто их специфическое изобретение — наручники.

Ярема подошел поближе. Сталь не утратила блеска. Четко видны латинские буквы. Стрелки показывают, как замыкать, отмыкать. Фирма Шварца. Внизу висит бумажка. Читает и не верит глазам: «Наручники партизанской разведчицы Оксаны Горич, замученной в марте 1943 года». Это ошибка. Должен быть тысяча девятьсот сорок второй. А что, если она и в самом деле не погибла тогда? Экскурсовод — он знает… «Да, в марте 43-го». Итак, она еще целый год была живой…

Долго лежал в номере без сна. Лег, не раздеваясь, и курил сигарету за сигаретой, словно нескончаемую одну. «Кто мог знать!..»

Среди ночи зазвонил телефон. Поднял трубку. Телефон продолжал звонить. Что за чертовщина? Включил настольную лампу — оказалось, рычаги телефона не поднялись, по-видимому, их заело. Тряхнул аппаратом и услышал далекое: «Алло…» Голос давно и дивно знакомый, то угасая в шелесте и шорохе, то возникая снова, повторял одно и то же слово. В отчаянии закричал в мембрану, но его, по всей видимости, не услышали. Прозвучали короткие гудки.

Вероятно, кто-то ошибся. Не тот номер… Но где-то на окраине сознания возникла нелепая надежда, что это была его любовь с того или этого света. Не погибла вначале, могла спастись и потом… А что, если она и в самом деле жива? Узнала, что приехал, и нашла его?

Чудес не бывает, говорил сам себе, а в ушах звучало тревожное и ласковое «алло» и переворачивало душу…

Дичок

Бой затихал, словно догорающий костер. Еще кое-где потрескивали одиночные выстрелы — все реже и реже, и некому было подбросить свежую «ветку», чтобы вспыхнула ярким пламенем, добавила немцам жару… Впрочем, о каком жаре могла быть речь, когда солдатские ряды таяли на глазах. Кучки рваной одежды и безжизненных тел устлали поле. И эти беспомощные бугорки накладывали на закаленное в смертях сердце свежие зарубки, и не болели они уже, а щемили горечью бесповоротности и ощущением бессилья — не помочь, ничем не пособить. Не встанут павшие, не оживут искромсанные горячим металлом…

Через какой-то миг все угомонилось, и тишина воцарилась над миром. Изувеченное поле, пропитанное удушливым дымом от взрывов и горящих машин, молча затаило боль. Немо застыла верба над небольшой речушкой, ветер умолк. В небе безголосно завис жаворонок, а может, то высоко летел самолет, — так высоко, что гудение мотора терялось в необозримой дали. И эта тишина была могильной для многих друзей Василя, знакомых и незнакомых побратимов.

Василь поднял голову. В глазах зароилась серая мошкара — не от контузии ли? Закрыл веки, медленно приоткрыл их — серая саранча покрывала поле, приближалась неторопливо и грозно. Попытался крикнуть, позвать однополчан — речь рвалась на полуслове, и если бы его кто и услышал, не смог бы ничего понять. Но никто не слышал его, и он бросился влево, увидел кучки искромсанной одежды, людских тел и повернул вспять. Направо увидел то же самое. Только вдали кто-то будто бы сидел под ореховым кустом. Василь побежал к нему и на полпути остановился. Боец стоял на коленях, уткнувшись головой в землю, словно замер в страстной молитве: головы у него не было. Посмотрел на куст, и скорее прочь от этого места — ветки были в кровавых полосах…

Упал возле своего пулемета, уткнувшись лицом в густой клевер. Сладкий дух растений таил в себе запах тлена. Оторвал лицо от зелени, увидел красочные сочные цветы — они показались пятнами крови. — И кто знает, чего было больше на том поле — крови или цветов.

Тишину нарушило басовитое жужжание. Взгляд по привычке к небу. Самолета нигде не было. Поблизости над сочными соцветиями кружил черно-красный шмель. Этот шмель напомнил Василю о жизни, побудил к каким-то действиям. Серая саранча, словно коровье стадо, надвигалась на него, будто тем, серым, было хорошо известно, кто и зачем здесь лежит, и они непременно должны найти его и превратить в кучу лохмотьев.

Он схватил пулемет и пополз назад, подальше от смертоносной саранчи. Попадая в ложбинки, где клевер повыше, или увидев куст, он поднимался на ноги и бежал, наклоняясь чуть ли не к самой земле, цеплялся о стебли, и падал, и подымался, и снова бежал, чтобы только уйти подальше от черных, изуродованных смертью тел, от ненасытной, всепожирающей серой саранчи…

На этом поле буйствовал клевер не одно лето. Красно-розовые, белые цветы были раем для пчел, и они слетались сюда за сладкой данью едва ли не со всей округи. И жужжало, гудело басовитой кобзой поле-полюшко, гомонило, словно души умерших слетелись на свою поминальную пасху и загадывали тихим словом на кровных, что остались в живых. Это сравнение — из другого, дальнего времени. А тогда, детишками, отрывали тоненькие хоботки соцветий и блаженно сосали ароматный нектар. Лежали на животах и обрывали цвет, которого было бескрайнее море, и клеверная нива безболезненно принимала утрату своего нежно-лепесткового воинства — она просто не замечала ее. За расцветшими стебельками подымались младшие с набухшими бутончиками — только и ждали своего времени, чтобы выстрелить яркими красками под небесной голубизной.

А ныне лежат его друзья в измятом клевере, уронив лица в траурную зелень, и цвет их крови, и срезанные пулями соцветья смешались в одной палитре смерти… Он нарисовал бы это поле двумя красками — зеленый клевер и зеленое солдатское обмундирование, красное цветение травы и красная кровь. И ничего больше — ни неба, ни солнца, одно лишь истоптанное, искромсанное поле и люди, которые никогда не подымутся со своей сладкой постели. И лучше бы ему лежать вместе со всеми…

Горячечное дыхание распирало ему грудь, сушило горло, обжигало удушливым огнем. Он посмотрел на пулемет, боеприпасы, которые тащил за собой, и не подумал, зачем все это и понадобится ли оно. Оружие связывало его с теми, кто пал в жаркой косовице, чьи руки припали в последний раз к земле и сами становились ныне землею, прахом. Да, оружие связывало Василя с ними — бывшими, живыми, и нынешними, павшими. Бросить оружие — предать друзей…

Он хотел бы вернуться к своим, занять среди них надлежащее