дый его кризис идентичности, каждый кризис мотивации, все его депрессии, все его болезненные и неудачные попытки борьбы с комплексами я переживал вместе с ним. Его жизнь была наполнена душевной болью, и на высшем уровне его боль стала моей тоже, но им боль управляла, меня же – направляла; его боль помогала мне понять, какую следующую подсказку дать ему, этому серьезному юноше с бледным лицом, никогда, казалось, не знавшим улыбки, с направленным внутрь взглядом, с тонкими длинными пальцами, которые немного дрожали, если ему случалось объяснять кому-то свои идеи, яркие, неиссякаемые и почти всегда неуместные.
Временами я очень боялся, что не смогу довести мальчика до финала. Он поразительно четко слышал меня, очень много запоминал из наших бесед; у него был слишком внимательный разум, а внимательный человеческий разум от общения со мной и мне подобными может расшататься раньше времени: прежде чем успеет сотрясти мир невиданными плодами.
Теперь, когда я искал намеки на присутствие собаки, сканируя всех моих клиентов по очереди, я увидел, что мальчик бродит по улице, будто слепой щенок. Он то и дело натыкался на прохожих, задевая их локтями, дважды он переходил дорогу на красный свет − машины со скрежетом останавливались перед ним и злобно сигналили. Он чуть не провалился в открытый канализационный люк; его оттолкнул какой-то пенсионер и закричал: «Что с вами, юноша?», а тот остановился, долго смотрел на пенсионера невидящими глазами и, забормотав вдруг что-то бессвязное, бросился бежать. Пенсионер пожал плечами, сказал со злобой: «Наркоманы проклятые!» и сплюнул на асфальт желтоватой слюной.
Я последовал мысленно за мальчиком, но картинка вдруг стала расплываться, как будто выложенный из пылинок рисунок, на который подули. Но я не погрузился в мысли мальчика; может быть, их не было совсем? Я судорожно пытался вновь собрать рассыпавшуюся мозаику, но ничего не получалось. Меня пронизало ужасом − я подумал, что могу не выбраться из этой плотной дымки, и навсегда останусь подвешенным в пустоте. Вдруг я подумал: собака! это ее происки! Сколько времени я еще пытался восстановить картинку, не знаю. Но когда она с четкостью проявилась наконец, уже стемнело: мальчик шел по улице, освещенной теплыми желтыми фонарями, по той самой улице, на которой была моя квартира сегодня. Он непринужденно шагал, положив руки в карманы, и улыбался. С интересом рассматривал прохожих, дома, автомобили, рекламные вывески, будто видел все это первый раз в жизни. По походке, выражению лица, взгляда это был другой человек.
Я стал выбираться из моего глубокого размышления. Это было похоже на то, как спрыгивают с крыши высокого сарая. Сначала ложатся на брюхо, свесив ноги, потом сползают на брюхе ближе к краю, хватаются за край руками, повисают и только потом спрыгивают. Сначала картинка стала блеклой, полупрозрачной, звуки приглушенными, и я почувствовал свое затекшее тело, сидящее в глубоком кресле. Потом прохожие, дома, улица растворились, остался только один мальчик, а я почувствовал запах сухого паркета и тополиных почек в моей комнате. Наконец, исчезли все звуки там , и я услышал тиканье часов, капанье воды на кухне, шум машин под окном… в следующий момент образ полностью исчез, и я открыл глаза.
Первое, что я увидел, были огромные, размером с автомобиль, мохнатые уши, заткнутые ватными тампонами, которые, сотрясаясь и задевая ветви деревьев, проплыли мимо моего окна.
…потом я как-то сразу оказался в прихожей; торопливо завязывал шнурки; потом я бежал по лестнице с молотком в руке…
Выбежав на улицу, я увидел, как больная собака, заняв половину улицы, сбивая лапами автомобили и торговые палатки вдоль дороги, отрясая ветви деревьев от листвы взмахами покрытого колтунами хвоста, неторопливо удалялась от меня. Из пасти временами капала слюна, образовывая слизистые лужи на асфальте.
Собака выполнила свою угрозу! Выросла!
Я обернулся. По проезжей части разрозненной шайкой двигались ко мне тени людей. Дымчатые полупрозрачные силуэты. Они прошли мимо, не обращая на меня внимания. В одном из силуэтов я узнал мальчика! Узнал по походке: он шел расслабленно, положив руки как будто в карманы и ворочал головой из стороны в сторону.
Я схватил его за руку, она была неплотной, как недоваренное желе, холодной, и покрыта сверху какой-то пенной слизью. Тень остановилась и повернула ко мне то место, где должно быть лицо. Из ровной поверхности бывшего лица раздался голос:
– Не трогай меня! Не трогай меня больше! Ты меня мучил столько лет, и зачем? Зачем я нужен тебе? Дай мне пожить нормальной жизнью! Чтобы все было просто, чтобы не думать, не стремиться, не мучиться, чтобы всегда знать: после учебы будет пиво с приятелями, вечером во вторник и в четверг будет секс, в выходные – всей компанией поедем на шашлыки! А если появится окно свободного времени – всегда под рукой смешной фильм, а если времени меньше, чем на фильм, то всегда есть icq и список из полусотни приятелей! Приятелей!
И он отдернул свою студенистую руку. Я сказал:
– Ты сам прислушивался ко мне, ты хотел думать, стремиться и мучиться. И если не было первых двух, ты просто мучился. И мучился еще сильнее! Я давал тебе вопросы для ответов, давал тебе способность видеть альтернативные пути. Твои сверстники варились в теплом, затхлом болоте, а ты плыл в бурной холодной реке. И ты мог плыть против ее течения, когда твои сверстники не знали даже, что такое течение.
– Замолчи! Замолчи! – тень приложила руки к тем местам, где раньше были уши. – Ты дал мне только сумасшествие, а сумасшествие – это постыднейший, омерзительнейший недостаток; сумасшествие – это злодеяние. Даже легкое сумасшествие, даже странность…
Одна из теней вернулась, и сказала, встав за спиной мальчика:
– Отстаньте от него, наконец! Куда вы его вели? К одиночному заточению в холодной башне, где бы он создавал чистые творения? И его никто не понимал бы! Он бы умер, не познав радости общения с близкими людьми, которые понимали бы его, не познав, что такое признание, уважение общества. Потому что современникам не нужны чистые творения. Так устроено, что пользуются спросом только огурцы, которые провозглашаются помидорами, либо помидоры с подгнившими боками. Я почувствовал это на собственной шкуре. По своему опыту − а я прожил долгую жизнь − я скажу: то, куда вы вели мальчика, ужасно! К тому же…
– Простите, а кто вы? Я не могу узнать вас, – осведомился я холодно.
– Меня зовут Дмитрий Дмитриевич, я композитор. Я был композитором, точнее. Я создавал слишком сложные, слишком идеальные вещи. Такие симфонии, которые понимали единицы. Я жил почти в нищете, у меня было очень мало друзей.
– А теперь? Что-то изменилось?
– Конечно, теперь я открываю свою звукозаписывающую студию. Мне помог один приятный господин…
– Думаю, он стильно одевается, – перебил его я. – Знает толк в деловых костюмах и галстуках. Хотите, посоветую вам цвет галстука?
Тень замолчала, и я предположил, что она растерялась. Наконец, тень сказала, показав рукой в сторону собаки:
– Если бы не она, бедный мальчик сошел бы с ума! Вы только и делали, что пихали в него свою гадость, и даже не удосужились посмотреть, что с ним происходит! Его уже каждый час бросало из маниакальной радости в смертельную тоску. Еще несколько месяцев ваших подсказок, и у него начались бы затяжные истерики, еще несколько лет, и он превратился бы в слабоумную развалину… Она, − показал он на собаку, − она спасла мальчика от вас. Она гуманна, понимает желания простых людей! А вы кровавый палач, извращенец, маньяк!
– Я смотрю, вы очень уверены в диагнозе мальчика? – ответил я. – У вас образование психиатра? Или вам кто-то шепнул подсказку о том, что случилось бы с ним?
– Это Она мне подсказала, – с пафосом ответила тень, снова показывая рукой на удаляющуюся собаку. – Она!! У нее обожжен нос, гноятся глаза, ее уши забиты ватой, у нее нет языка, так что она не различает горького и сладкого и может проглатывать большие куски. Она имеет все, что нужно для счастья: нос, глаза, уши, язык! Ее идеи умны, быть ее последователем сытно. Она поможет всем вашим «клиентам» – а они ведь даже не знают, что вы их обрабатываете – она поможет им избавиться от вашего ига. Она добьется того, что вы оставите в покое всех нас. Ведь стоит вам оставить человека в покое, и он сразу выздоравливает, становится нормальным!
– Если я оставляю человека, он перестает видеть дальше своего носа, превращается в кого-то, кто чуть более способен, чем большинство. И живет пустой жизнью.
– Наша жизнь теперь не пуста, – хором закричали тени композитора и мальчика. – Теперь в нашей жизни есть путеводная звезда, – и они одновременно одинаковым жестом показали на удаляющуюся собаку. – И еще наша жизнь наполнена удовольствием.
– Покажите мне тогда ваше удовольствие, – сказал я с иронией, а на душе у меня было холодное отчаяние; я чувствовал, что теряю все, ради чего жил.
– Вот оно, вот, вот, – закричали они, суетливо собирая в ладони слизистую пену со своих тел и показывая мне. Она облизывает нас иногда, и нет ничего приятнее этой сладкой пены, – сказав это, они стали жадно пожирать собранную в ладони слизь.
Из конца улицы раздалось чавканье и сопение.
– О! Она снова нас будет облизывать, – закричала исступленно тень композитора, и потянула за желеобразную руку тень мальчика.
Они сорвались с места и, прилагая все усилия, чтобы бежать быстрее, спотыкаясь на ходу о сбитые собакой фонарные столбы и огибая искореженные автомобили, понеслись к собаке.
Я крепче сжал молоток в руках и побежал за ними. Ужас и отчаяние, пока я бежал, уходили, и на их место приходила томительная ярость. Я уже представлял, как вот этим маленьким молотком отобью собаке все лапы, как раскрою ей череп и втопчу в асфальт своими собственными ногами всю огромную гадкую тушу.