На Западе на сегодняшний день существует обильный и противоречивый корпус литературы о ней, но книга Петерса по-прежнему во многом остается архетипической. Этот бестселлер, бесспорно, вдохновил и известного режиссера Лилиану Кавани на создание в 1978 году фильма совместного итальяно-американского производства под названием "По ту сторону добра и зла". Главные действующие лица фильма — Лу, Ницше и его друг философ Пауль Рэ. Фильм создан на волне современного эротизма, и действие его разворачивается опять-таки внутри магического любовного треугольника.
Все же осмелимся предположить, что архетипическая для судьбы Лу структура треугольника в наименьшей степени продиктована ее "нимфоманством" и в наибольшей — той особенностью ее мироотношения, которую можно было бы назвать магическим сестринством.
Младшая сестра пяти братьев, она, наверное, ощущала себя подобно андерсеновской Элизе из "Диких лебедей". "Весь мир казался мне населенным братьями", — писала она в своих воспоминаниях. Не здесь ли исток ее беспрецедентного успеха у мужчин, тайна всепобеждающей непринужденности ее обаяния?
В этом смысле название книги Петерса можно считать симптоматическим попаданием. Мифологема Сестры парит над нею.
Сораспятая на муку,
Враг мой давний и сестра,
Дай мне руку, дай мне руку! —
Меч взнесен!
Спеши.
Пора.
Так мог сказать и Ницше…
У истоков "магического сестринства"
Если хочешь — мы выйдем для общей молитвы
На хрустящий песок золотых островов.
Н. Гумилев
Маленькая Леля долго не могла поверить, что зеркала правильно отражают ее облик: свое единство со всем окружающим миром она ощущала как нечто настолько естественное, что никак не могла принять отдельность и ограниченность своего существа. Ей казалось, что весь мир должен волшебно продолжать ее сущность. Даже когда она пережила свою раннюю детскую "богоутрату", ее вера в чудесное всемогущество Доброго Бога преобразовалась в "смутно пробудившееся чувство, которое уже никогда не исчезало, — чувство беспредельной солидарности со всем, что существует".
Неслучайно пятидесятилетняя Лу Саломе, пребывая уже в лоне фрейдизма, противопоставит фрейдовской мифологеме Эдипа свою мифотрактовку Нарцисса: Нарцисс смотрится не в зеркало, сотворенное рукой человека, а в живой источник и, значит, созерцает там не просто себя, а свое дивное единство со всей видимой природой. Так был оправдан и переосмыслен нарциссизм.
Этот изначальный принцип миросозерцания Лу дает ключ к разгадке ее чудесной способности "живого отзеркаливания". Она обладала не просто способностью живого и быстрого отражения встречавшихся на ее пути мужчин-гениев — она была их волшебным зеркалом: "смотрясь" в нее, Ницше увидел себя Заратустрой, а Рильке — нежным и чистоголосым Орфеем.
Как мог зародиться у земной женщины дар столь странный и редкостный? Исток нашей неповторимости всегда таинственен: ни образование, ни воспитание Лу не содержат никаких особых зацепок для понимания того, что же сформировало этот феномен. Бесспорно лишь, что впервые она столь остро ощутила в себе единство и отзвук мира благодаря своему сестринству. "Братская сплоченность мужчин в нашем семейном кругу для меня как самой младшей и единственной сестренки столь убедительным образом запечатлелась в памяти, что с тех давних пор она, как бы излучаясь, переносилась в моем сознании на всех мужчин мира; когда я раньше или позже их где бы то ни было встречала, мне всегда казалось, что в каждом из них скрыт один из братьев".
Лу сознавалась: "Позже, когда я сама порой поступала рискованно, меня буквально успокаивала мысль, что я с ними едина по происхождению; и действительно: никогда среди знакомых мне мужчин не было таких, чья честность взглядов, или чье мужество, или чья сердечная теплота не оживляли бы во мне образ братьев".
После смерти их девяностолетней матери оставшиеся в живых братья предоставили Лу двойную долю наследства, хотя оба женатых брата должны были заботиться о пятнадцати детях, а Лу — ни об одном. "На мой энергичный запрос по поводу завещания я получила ответ, что это меня не касается: разве я не осталась раз и навсегда их "маленькой сестренкой, как и прежде"?"
Этот первый для Лу опыт солидарности человечества — ее братья — вновь оживает в ее поздних воспоминаниях, и портреты некоторых из них встают перед нами. "Самый старший — Александр, Саша, — одновременно энергичный и добрый, — был для нас словно второй отец, такой же активный и, как и отец, всегда готовый оказать помощь всем, вплоть до самых дальних знакомых; при этом его отличали превосходное чувство юмора и зажигательнейший смех, какой я когда-либо слышала; его юмор рождался каким-то образом из взаимодействия трезвой и ясной силы ума с теплотой его характера — качество, при наличии которого для человека нет ничего более естественного, чем оказать помощь другому.
В тот момент, когда я, пятидесятилетняя, в Берлине, получила неожиданную телеграмму с вестью о его кончине, мой первый, внезапный эгоистичный испуг заключал в себе единственную мысль: "беззащитна". — Второй брат — Роберт, Роба — самый элегантный танцор в мазурке на наших зимних домашних балах — был одарен всеми артистическими способностями и чувствительным нравом; он охотно стал бы военным, как его отец, но между тем был отцом определен в инженеры, в качестве которого затем и выдвинулся. — Таким же образом патриархальный семейный уклад решительно обращал третьего брата — Евгения, Женю — к дипломатии, во-преки его намерениям стать медиком".
В этом случае, однако, патриархальные устои натолкнулись на стену личностной воли — Евгений и Лу составляли "фракцию мятежников" в лоне семьи. Эти двое всегда поступали по-своему: они были словно женским и мужским проявлением одной сущности, вплоть до общности болезни (у обоих были слабые легкие).
Всех ее принципиально различно устроенных братьев, по воспоминаниям Лу, связывала одна общая особенность: их страстная профессиональная самоотдача, абсолютная преданность делу. "Третий брат подтвердил это, став детским врачом; впрочем, еще мальчиком он занимался с малыми детьми; но наряду с этим он всегда оставался в глубине своего "я" скрытным и "дипломатично"-таинственным".
Именно любимого брата Лу Евгения, используя его дипломатический дар, мать будет срочно вызывать из Петербурга, дабы отговорить неугомонную двадцатилетнюю упрямицу от "безумной затеи" жить интеллектуальной коммуной с Ницше и Рэ. В тот раз, впрочем, миссия Евгения провалилась.
"Из детских лет я вспоминаю также, как он осуждал меня из-за слишком явно агрессивной манеры поведения по отношению к запретам и однажды при этом так разозлил, что я бросила в него свою чашку с горячим молоком — причем вместо того чтобы вылить молоко на него, я выплеснула его себе на шею, откуда оно, горячее как кипяток, растеклось по спине; мой брат, хоть и отличался такой же внезапной вспыльчивостью, как и все мы, сказал удовлетворенно: "Видишь ли, о том же самом подумал и я, — и вот как это происходит, когда поступают неправильно". Годы спустя после того как он, уже сорокалетний, умер от туберкулеза, мне многое вновь открылось в нем, в частности также и то, почему он — долговязый, тонкий и совершенно некрасивый — вызывал у женщин несмотря на это безумную страсть, однако никогда ни одну женщину не взял себе в спутницы жизни. Порой, размышляя о том, в чем же заключался его шарм, я усматривала его источник в присущем Евгению элементе демонии. Иногда это связывалось у него с большим чувством юмора, — как, например, когда он решил на одном из наших балов заменить меня. Наложив на почти совсем обритую голову красивые, как картинка, локоны, слишком длинную и узкую неудавшуюся фигуру затянув современным корсетом, он завоевывал большинство приглашений в котильоне от молодых посторонних офицеров, лишь неточно знавших, что в доме имеется еще не повзрослевшая дочь, которая держится полностью обособленно".
Лу невольно выдает себя некоторыми деталями своих воспоминаний: она никогда не жила внутри своей семьи. Она сознается, что семейные традиции, ритуалы, празднества протекали на ее глазах, но не в ее душе. У нее были земные, живые братья, она же с самого начала ощутила свое сестринство скорее как символ. Как предчувствие странной миссии, смысл которой предстояло выстрадать всей жизнью. Ее судьбой было навсегда покинуть этот очаг. Это значило, что ей предстояло унести с собой то огниво, которым она повсюду будет разжигать очаги братства — чтобы неизменно покидать их. И воспоминание о братьях вдруг перебивается признанием:
"Я не любила балов. Мне нравились только бальные туфли без каблуков, которые и помимо уроков танцев я носила очень охотно, чтобы скользить в них по паркету большого зала как по льду — к этому соблазняли также и другие большие помещения, такие сверхвысокие, как в церквях… И это свойство, это скольжение в них было прочно связано с моими ежедневными радостями; вспоминая, я вижу себя скорее всего в этом движении: оно было, как будто только оно одно".
Эту привычку быть всегда в движении — притом легком, вальсирующем движении — Лу сбережет на всю жизнь…
Быть непостижимо близкой и одновременно неумолимо ускользающей от близости — в этом ключ магии ее сестринства. Всегда и вновь — образ непонятной девочки, неостановимо скользящей на пуантах по гулкой, пустынной зале. Не это ли создавало вечное напряжение, характерное для всех отношений, которые она строила в своей жизни? Не потому ли называли ее Сестрой-Врагиней?
И не отсюда ли известное ницшевское кредо о ценности иметь врагов?
Миссия сестры — не утешение, а спасение от забвения самого себя. Это придает ее поступкам священную беспощадность. Ее холодность была спасительна: так обмороженные руки растирают снегом. Как мало она похожа на других замечательных женщин эпохи: в ней нет теплого озорства Каролины, хищной притягательности Галы, властной преданности Козимы Вагнер. Она окружена ледяными красками северного сияния — Снежная Королева и Герда в одном лице… Не потому ли образ Саломе возбуждает столь тревожный, почти мучительный интерес? Интерес, который не утоляют, а лишь распаляют любые новые подробности, детали, нюансы ее судьбы? Не потому ли, что через нее с невиданной наготой в устоявшийся мир человеческих отношений ворвался вопрос: Чем вообще женщина может быть для мужчины? Кем она никогда еще не была для него?