смягчился и обещал сделать в ближайшее время анализы, взять мазок на клеща и так далее. Если приведете животное… Но животное привести не удавалось, а вскоре дело подошло к развязке.
Но до этого все продолжалось в том же духе: утренние часы проходили в постоянном беспокойстве за судьбу Тузика, зато ночи, надо признать, стали значительно спокойней: никого уже не тревожил его хрипловатый лай, не раздавалось криков «замолчи, идивот!». Даже петух удивительной раскраски, и тот примолк. Соседка, которую ребята прозвали «Бинокля», по-прежнему смотрела на всех в этот прибор и делала замечания, а один раз, поздним вечером, послышались вдруг пронзительные женские крики и собачий лай.
— Ой! Кто-нибудь! Сюда!.. Ой!
Лаял, определенно, Тузик — значит, он находился пока еще в полном здравии, а кричала, судя по голосу, «Бинокля». Но где она?..
Если бы не Тузик, мы все долго бегали бы по двору, не понимая, откуда раздаются призывы о помощи. Но пес стоял возле курятника и упорно лаял в темное отверстие открытой двери. К нему присоединился Турист с обрывком цепи на шее: примчался поддержать приятеля.
— И чегой-то в погреб пошла? — сказала подошедшая хозяйка. — На ночь-то глядя. Неужто провалилась? Что ей там понадобилось?.. Замолчи, идивот! — Это уже Тузику.
У кого-то из подбежавших взрослых был фонарь, в его свете мы помогли женщине выбраться по хлипкой лесенке из неглубокого погреба.
— Ужасные доски… — бормотала «Бинокля». — Спасибо, что помогли. Всегда выдерживали, а сегодня…
— Нечего ночью ходить, — проворчала хозяйка. — Хорошо, голова цела. Отвечай тут за вас…
И вдруг раздалось сразу два вопля. Какой громче, сказать трудно? Кричали «Бинокля» и наша хозяйка одновременно. Первая — потому что Турист вошел в курятник, потянулся к ее левой руке и зарычал. «Бинокля» выронила то, что сжимала, — это была бутылка — она упала, разбилась, и в сарае резко запахло водкой. А хозяйка в это самое время с воплем подняла что-то с земли. Не бутылку, а… Мне показалось сперва в свете фонаря, что это пестрая шаль удивительной расцветки, но это был той же расцветки петух; голова с гребешком свисала, как у мертвого.
— Задушил, проклятый! — Хозяйка глядела на Туриста.
Петух вдруг встрепенулся, вырвался из ее рук, издал какое-то воронье карканье и взлетел на свой нашест. Но тут же свалился, шатаясь, прошел немного и упал на бок, продолжая каркать по-вороньи.
— Ох ты, беда, — сказала хозяйка. — Взбесился, никак?
Петух вскочил опять, выбежал из сарая, бодро прошелся по двору, потом упал как подкошенный, вновь приподнялся, захлопал крыльями и опять закаркал. Хозяйка взяла зажженный фонарь, чтобы взглянуть на кур, и снова раздался ее крик… Уж такая это была ночь!
— Глядите! — вопила она, выбегая из курятника. — Все глядите! Чего в кормушке-то! Хлеб… весь мокрый… А пахнет чем? Водярой!.. Новое дело придумали — кур да петухов спаивать! Еще женщина называется! Пили бы сами…
— Я ее в рот не беру, — сказала «Бинокля» с достоинством.
— Не беру, а сама с бутылкой ходит! Стыдоба какая!
Фонарь так и прыгал в руке хозяйки, словно она подавала световые сигналы в море. Вражеской подводной лодке.
— Глупости какие! — проговорила «Бинокля». — Как вы могли подумать? Просто я…
— Фу! Фу, тебе говорят! — Это Слава кричал на Туриста. — Не бери в рот! Отдай! Ну! Еще умрешь!
Он тащил какой-то пакетик из собачьей пасти.
— Совсем не опасное лекарство, — сказала «Бинокля».
— А вы откуда знаете? — с подозрением спросил Надин отец. — Ваше, что ли? Ну-ка, посмотрим. — Он подставил под свет фонаря обмусоленный пакет. — Лю-ми-нал, — прочел он. — Да это ведь снотворное, если не ошибаюсь. Интересно, зачем оно курам?..
— Или собакам?.. — добавила Надина мать. — Ох, начинаю догадываться… Как вы могли?
— Я не только о себе пеклась, — с чувством оскорбленного достоинства произнесла «Бинокля». — О вас о всех тоже. Чтобы отдых был полноценным.
Отец Нади протянул ей пакетик.
— Киньте его в море, — сказал он. — Пускай тоже уснет. Как Тузик… Или напоите море водкой. Как петуха… А лучше отдайте бутылку мне… Хотя она разбилась, к сожалению…
Через день «Бинокля» переселилась на другую улицу.
Мне, в общем, было ее немного жаль. Лично я тоже предпочитаю тишину всякого рода шуму, но спаивать кого-то или усыплять во имя своего спокойствия, пожалуй, не стал бы. Хотя весь опыт прожитой жизни постоянно напоминает, и не только мне, что жили мы и живем под девизом: наша цель оправдывает любые применяемые для ее достижения средства. Среди которых то, что сделала эта женщина, и ради чего, выглядит вообще милой детской шалостью. (Может, она тоже инфантильна, как мы с Львом Толстым?)
А теперь, читатель, оторвитесь на минуту от захватившего вас чтения и скажите прямо: не замечаете, как изменился на последних страницах авторский стиль? И еще скажите: стало вам понятно, что, исключая некоторые «взрослые вкрапления», я сочинил, по сути, детский рассказ? (Или болванку детского рассказа?)
Однако вернемся к нашему с вами взрослому повествованию.
Время от времени я ощущал потребность побыть в тишине, в одиночестве (что так нелепо пыталась осуществить несуразная «Бинокля»), для чего уходил в безмолвные горы и бродил там без всяких дорог и тропинок вверх и вниз, вверх и вниз, забывая о том, «какое тысячелетье на дворе», как играют в «буржу, мадам», в каком издательстве мечтают оказать мне материальную поддержку, и даже о Римме и о Капе.
Я вообще любил одиночество; умел разговаривать с самим собой, и мысленно, и вслух, не только одобряя, но и порицая себя; и не ощущал тоски или скуки, находясь с самим собой в замкнутом пространстве. Понятие «одиночество» для меня не перекликалось с его синонимами — «сиротство» или «сиротливость». Я мог чувствовать себя приятно-одиноким и на людях. Если они были мне незнакомы. Поэтому любил ходить один в разные забегаловки и рестораны, на катки и в парки. Причем пребывая еще в достаточно нежном возрасте. Все это при том, что у меня было достаточно друзей, в них я всегда испытывал необходимость, без них не представлял существования. И все же, если попытаться себя систематизировать, отнести к какой-то категории, то, конечно, я животное не стадное. Вернее, не такое, для кого это стадо как дом родной. Впрочем, далек от мысли представить себя этаким оригиналом-одиночкой, просто хочу сказать, что склад моего, извините, ума и характера требовал более длительного нахождения с самим собой. Из чего вовсе не следует, что я лучше или хуже тех, кто любит большое общество и такие же семьи, а также демонстрации, собрания, митинги, стадионы и концерты эстрадных звезд.
А теперь, когда вволю наболтался об одиночестве, хочу признаться, что оно же и пугает меня. Что совсем не оригинально. И лишний раз я ощутил это здесь, на холмах Дагомыса, когда немного заблудился и дело шло к вечеру.
Нет, я не страдаю так называемым пространственным идиотизмом и обычно представляю, куда идти, ехать или свернуть, чтобы добраться до своего (или чужого) дома. Но это в городе. А в горах, как и в лесу, дело особое. Разумеется, я понимал: поселок где-то близко, и мне не грозит встреча с оголодавшим волком или, что хуже, с сытым бандитом. Они здесь не водятся. И страшно не было — было тоскливо. То есть сиротливо. Я подумал, что не только графа Монте-Кристо из меня бы не вышло — тем более для этого нужно лет двадцать отмотать в одиночке, но и Робинзона Крузо, кто до встречи с Пятницей долго был совершенно один, а потом тоже не мог вести с ним особо интеллектуальные беседы. Я же без этого, оказывается, просто не могу. И вот сейчас, в сумерках, в какой-то лощине между двумя холмами, остро ощутил потребность в них, а также подлинный страх, что ничего этого вполне может больше не быть: если, например, я на следующем спуске сломаю ногу или у меня случится приступ гнойного аппендицита. (Нет, это как раз невозможно: аппендикс мне вырезал сам Марк Вилянский, оставив на память ажурный шов.)
Можно спросить: какого черта я толкаюсь в открытые двери? Ведь ясно, что ломать конечности плохо, сидеть в тюряге — тоже и что вынужденное одиночество совсем не то что добровольное. А я и не думал ни о чем таком оригинальном, но лишь о том, что все на свете в том числе наши чувства, двойственны, тройственны, о чем, в частности, свидетельствовал некий швейцарец по фамилии Блейлер, который дошел до такой мысли, что один и тот же объект должен вызывать у нас одновременно абсолютно противоположные чувства, и всю эту премудрость назвал заграничным словом «амбивалентность». (Это он, наверное, в огород максималистов и ригористов камушки кидал.) Но мысль, по-моему, очень здравая.
2
Мы опять в Москве, которая показалась мне сначала какой-то другой — чужой. Но мой «Эдик» стоит, как ни странно, там, где я его оставил, — между трамвайными рельсами и оградой Сретенского бульвара, и новых непотребных слов на его свежих еще боках не появилось. А напротив, возле общественной уборной, все так же табунятся наши местные алкаши, среди них высокая стройная женщина — у всех характерные отечные лица, потухшие, но взыскующие глаза. В отличие от многих других из этой братии, наши на удивление мирные, никого не задевают, ничего не клянчат, только друг с другом порою выясняют отношения. К моему недоумению, даже испугу, женщину из их компании я увидел однажды за рулем пикапа. (Воистину великая у нас, гуманная и бесстрашная держава! Которой наплевать с высокого дерева на все решительно опасности, каким могут подвергнуться ее трезвые, как стеклышко, или в дымину поддатые подданные как в дни войны, так и в дни счастливой мирной жизни!..)
Я торопился в Жуковский за Капом, но ничего не вышло: машина не завелась. Мотор, как изящно выражаются водители, не фурычил. Точнее сказать: аккумулятор сдох, хотя ему отроду и двух лет нету. И что же делать? Этот подзаряжать или новый искать? Почти как в той грубоватой хохме про цыгана и его больного ребенка: «Как быть? Этого лечить или нового сделать?..» Не знаю, как для цыгана, для меня оба варианта с аккумуляторами были затруднительны — где покупать? Где заряжать? Все эти услуги находились в зародыше.
Выручил Мирон: он был на целый год опытнее меня и сказал, что приедет и даст «прикурить», потому что по случаю обзавелся «крокодилами». Этот специфический язык означал, что у него есть специальные провода, через которые он подключит свой аккумулятор к моему и заведет. Больше часа мы заряжали мою батарею, не жалея бензина. А что жалеть, если один его литр в три раза дешевле литра водки (и, значит, в шесть раз дешевле поллитровки!). А потом мы поехали с Мироном за Капом.
Какая это была искренняя и радостная встреча! С какой скоростью вилял хвостик! Сколько чужих тапочек совалось мне в лицо и клалось на колени! И сколько интересных и забавных историй поведали Сарик и Петя, а я дал себе обещание выплеснуть их на бумагу. (И в ближайшие тридцать лет частично выполнил обещание.)
Следующий мой визит был к Даниэлям. Они тоже недавно вернулись в столицу и тоже с юга, и у них было немало новостей. Ну, во-первых, уезжали они не без приключений; во-вторых, вскоре им предстояло сменить квартиру — на их дом в Армянском переулке положило глаз белорусское представительство, и всех переселяли. Куда? А куда придется. Но их это не пугало: хуже, они справедливо считали, вряд ли будет. Они вообще с необычайной, я бы сказал, изящной легкостью умели относиться ко всяким жизненным передрягам. И третье, что они мне сообщили как самое главное, — они твердо решили завести собаку, и уже есть наметки, которые вот-вот превратятся в нечто немыслимо-красивое, золотисто-коричневое… В общем, увидишь…
Для меня же тогда, помню, самым главным стала забавная история (ее пересказ был целиком доверен Саньке) об их отъезде на юг, и чуть ли не в тот же день я попытался записать ее на бумаге (как мне думалось и хотелось — Санькиными словами и с его же интонациями). Я ее так и назвал:
«КАК МЫ СОБИРАЛИСЬ НА ЮГ»
Моя мама очень устает, потому что работает. Уходит утром, а приходит всегда вечером… Папа? Он раньше тоже работал, а теперь сидит (вернее, лежит) дома и пишет. Он переводит стихи. Но иногда может в магазин сходить, а еще кормит меня вторым завтраком или обедом. Если мама сварила. Его часто зовут к телефону, и это, он говорит, самая тяжелая работа.
А мама, если очень устает от нас, наливает целую ванну воды, когда соседи уже спать легли, и ложится туда. Иногда она там засыпает — и просыпается, потому что вода совсем холодная. Один раз простудилась даже.
Этим летом мама сказала, что хватит с нее ванны, она хочет в настоящем море окунуться — имеет она право? Папа ответил, что человек всегда имеет право, и поехал за билетом. Постоял в очереди два дня и достал. На среду в 12.50 с Курского вокзала. Довезти нас туда предложили дядя Саша и тетя Нелка. Папа говорит, у них самый старый «москвич» в Москве, на нем еще Юрий Долгорукий ездил, а дядя Саша обижается и отвечает, что тянет он не хуже, чем конь Долгорукого (князя), а лошадиных сил в нем в двадцать пять раз больше.
В день отъезда папа сказал, что ему надо обязательно заехать в издательство — там вдруг обещали гонорар заплатить, и он будет нас ждать прямо на перроне у вагона. Папа ушел, мама села пришивать пуговицы к моим рубашкам, а дядя Саша и тетя Нелка рассказывали ей одновременно — он о своей работе в физической лаборатории, она о своих литературных делах. Она не то, что папа — переводит не с кабардино-балкарского, а прямо с английского.
Я стал смазывать велосипед.
— Лучше помоги укладываться, — сказала мне мама. — Мы ведь не на велосипеде поедем. Где твои серые штаны?
Я искал серые штаны, а мама объясняла нашим гостям, что я растяпа и растеряха и не умею ни на чем сосредоточиться.
— Лучший способ научиться, — сказал дядя Саша, — решать задачки на сообразительность. Даже большие ученые увлекаются этим. Вот, например…
Он взял четыре спички и положил на столе так, что вышла римская цифра «VII».
— Требуется, — сказал он, — переставить только одну спичку, и чтоб получилась единица.
Ни я, ни тетя Нелка не смогли, а мама сразу решила.
— Ну, — сказала тетя Нелка, — Саня еще квадратных корней не проходил, а я их давно забыла.
— А вот такая… — сказал дядя Саша и разложил шесть спичек. — Сделайте из них четыре треугольника.
И опять мама была первая.
— Теперь я задам, — сказала она.
— Пора ехать, — сказал дядя Саша. — На моих двенадцать.
— На моих без четверти, — сказала тетя Нелка.
Я поглядел на наши часы — они стояли.
— Сейчас включим радио, — сказала мама.
Она включила, и мы стали слушать хор Пятницкого. Они долго пели, но время не говорили.
— Надо ехать, — сказала мама. — Мы можем опоздать. Одевайся! — крикнула она мне. — Я сейчас. Только голову вымою. Не ехать же с грязной!..
Мама убежала, дядя Саша придавил коленом наши чемоданы, защелкнул и пошел к машине. По дороге он постучал в дверь ванной.
— Я сейчас! — закричала мама. — Ой, мыло в глаза попало!..
Наконец мы поехали. Машина завелась сразу, я это понял, потому что еще издали увидел дымовую завесу.
— Какой путь ближе? — спросил дядя Саша. — Налево по Маросейке?
— Зачем? — сказала мама. — Кто же так ездит? Прямо до магазина обуви, а потом…
— А теперь? — спросил дядя Саша, когда доехали до магазина.
— Налево, — сказала мама.
— Направо, — сказала тетя Нелка. — Не видите, тут знак: только направо?
Мы поехали направо и выехали опять к магазину обуви.
— Так мы и правда опоздаем, — сказала мама.
— Нет, — сказал дядя Саша. — Времени у нас вагон и маленькая тележка. Можно еще вернуться и всем вымыть головы…
Наконец мы доехали до вокзала и начали вытаскивать чемоданы.
— Засуньте их обратно, — сказал дядя Саша, взглянув на вокзальные часы. — Поезд отошел шесть минут назад…
— Вон папа! — крикнул я. — Иди сюда!
— Где вы были? — спросил он таким голосом, как будто простудился.
— Ехали, — объяснила мама. — Получил гонорар?
— Опять обманули! Что с вами…
— Как любили говорить древние римляне, — быстро произнес дядя Саша, — лучше плохое начало, чем плохой конец.
— Они никогда так не говорили! — крикнул папа. — Где первая остановка нашего поезда?
— Наверное, Серпухов, — сказала мама. — А зачем?..
— Тогда едем!
— Куда? — это дядя Саша спросил.
— Туда! Догоним поезд. Сколько он идет до Серпухова?
— Часа полтора.
— Вперед!
Дядя Саша кивнул и начал проверять воду в радиаторе, бензин в баке — ведь колонок раз-два и обчелся, а во многих бензина нет. Это он бормотал, пока проверяет.
И вот мы несемся по шоссе, на спидометре около ста километров, а когда смотрю назад, ничего не видно, кроме дыма.
— Кажется, нам свистят, — говорит папа. — Милиционер рукой показывает. Записывает что-то.
— Ничего, — говорит дядя Саша. — Он за дымом номера не разберет.
— И марку машины, — говорит мама.
— Подумает, «роллс-ройс», — говорит тетя Нелка.
— Только бы колесо не спустило, — говорит дядя Саша.
— Подъезжаем к Подольску, — говорит папа.
— Так, — говорит дядя Саша, — кажется, начинает барахлить свеча.
— «Уж догорают свечи…» — пропел папа.
— Осторожней, ради бога, — сказала мама.
— Так, — сказал дядя Саша, — теперь, кажется, засорилась подача.
— Переход подачи, — сказал папа. — Я когда-то в волейбол классно играл.
Машина два раза дернулась, стрельнула, но мы продолжали мчаться.
— Львовская, — сказал папа. — А мы неплохо едем.
— Дождь начинается, — сказала мама.
— Включим «дворники», — сказал дядя Саша.
Дворники не включались. Переднее стекло сразу как будто вспотело, и ничего не стало видно.
— Осторожней! — сказала мама.
— Так, — сказал дядя Саша, — вот и «дворники» отказали.
— Надо машину менять, — подала голос тетя Нелка.
— Вот доедем до Серпухова и поменяю, — сказал дядя Саша. — На паровоз.
— Пошли! — закричал я, потому что дворники дернулись и сделали один полукруг, потом другой.
— Пошли, милые, — сказал дядя Саша, и дворники остановились, а стекло снова запотело.
— Осторожней! — теперь это папа сказал.
Машина стреляла, как из пулемета, и мы мчались, как броневик.
— Сьяново, — сказал папа. — Уже близко. Успеваем!
И вдруг машина стрельнула, только не из пулемета, а как из пушки, задрожала и остановилась.
— Все, — сказал дядя Саша. — Приехали.
— Вокзал? — спросила мама.
— Нет, не дотянули.
— И не дотянем, — сказала тетя Нелка. — Надо ее менять.
— Может, не так страшно? — спросил папа.
— Кто его знает, — сказал дядя Саша. — Лучше возьмите попутную.
Он полез под капот машины, мы встали на обочине. В нашу сторону прошли три самосвала, две цистерны, а легковые не останавливались. Потом, наконец, один на «волге» остановился. Поглядел и сказал:
— Ну?
— Нам до вокзала, — сказал папа. — На поезд опаздываем. Подвезите, пожалуйста, или помогите «москвич» завести, если можете.
— Могу, — сказал водитель, наклоняясь к окошку своей машины. — Я все могу. И подвезти, и завезти. Только при одном условии…
— Мы заплатим, — сказала мама.
— Конечно, заплатите. А условие такое… — Он широко улыбнулся. Такая приятная улыбка.
— Какое? — спросил папа. — Мы торопимся.
— Условие такое, — медленно проговорил мужчина, — чтобы вы все на машине, на поезде, на чем угодно… поскорей отправились в свой Израиль!
Он, довольный, откинулся на спинку сиденья и уехал.
— Сволочь! — сказала мама в пространство.
Она и не так умеет, но больше в шутку, а тут таким голосом, что я испугался. И все они — мама, папа и тетя Нелка забыли, что надо торопиться, и начали говорить про то, что здесь жить больше нельзя (это — тетя Нелка); что нужно, в конце концов, чего-то делать — писать, протестовать, выходить на улицу, на площадь (это — мама и папа). Я привык к таким разговорам, поэтому больше смотрел на проходящие машины…
(От автора. Я не сошел с ума и отдавал себе отчет в том, что пишу. Понимал: сцена с этим мужчиной не может и не должна войти в рассказ, если я соберусь когда-нибудь предложить его в детское издательство. И во взрослое тоже. Не может, потому что меня сразу погонят с ним и больше на порог не пустят. А не должна, потому что я не вполне согласен с теми родителями, кто, как Лариса и Юлька, считает, что их детям необходимо с самого нежного возраста знать о том, что происходит вокруг них в общественной жизни и как к этому относятся взрослые. Мои возражения состояли, собственно, лишь в том, что ведь далеко не каждый ребенок в состоянии понять и принять (или, наоборот, отвергнуть) все наши взрослые премудрости — иные надорваться могут. Или, впитав с малолетства суждения родителей, будут впоследствии лишены самостоятельного выбора, или он дастся им ценою мучительной ломки. Слава богу, Санька не оказался в числе подобных детей…) Но продолжим.
Я смотрел на машины и мысленно просил их остановиться, но совсем не обратил внимания на неказистый грузовик, загруженный, как мне показалось, светло-зелеными морскими волнами. Это была капуста.
— Куда? — спросил шофер. — На вокзал?
Мама села в кабину, мы с папой взобрались на капусту. Она шуршала и скрипела под нами, и я сказал себе, что мы плывем в лодке по морю. У них ведь тоже скрипят эти… как их?.. уключины…
Мы уже идем по перрону. Папа ставит чемоданы, спрашивает у железнодорожника, когда прибывает двадцать первый. Тот смотрит на нас, как на новые ворота. Потом переспрашивает:
— Двадцать первый? Да у него уже год как первая остановка Тула.
— Давно? — кричит папа.
— Я ж говорю, с год.
— Да нет, давно он здесь прошел?
— Минут двадцать будет.
— Сколько до Тулы?
— Чего «сколько»?
— Езды!
— Побольше часа.
— Едем в Тулу! — говорит папа. — Возьмем такси и догоним.
На площади было несколько машин. Мы выбрали самую новую на вид.
— Доедем с ветерком, — обещал водитель.
Мы доехали с ветерком. И опять бежим по перрону, опять папа ставит чемоданы и спрашивает про двадцать первый. Опять человек смотрит на нас, как будто мы с луны свалились.
— Батумский, что ли? — говорит он. — Да уж с полчаса как прошел. Вы что, расписания не знаете?
— Как же? — сказал папа с возмущением. — До Серпухова от Москвы полтора часа ходу, от Серпухова столько же. Куда он торопится?
— Так это раньше было, когда паровые ходили. Теперь электровозы, они знаете на сколько быстрее…
Папа не стал дослушивать и куда-то побежал. Я за ним. Мы вбежали прямо в кабинет начальника станции.
— Здравствуйте, — сказал папа. — А ведь все из-за женщин…
— Это вы правильно, гражданин, — ответил начальник. — На какой опоздали?
Через пять минут у нас были билеты на другой поезд.
— До отхода всего четыре часа, — сказал папа и посмотрел на маму. — Просьба не мыть голову…
Вот и все… В общем, «милостивые государи, проба пера…».